Елизавета Драбкина - Баллада о большевистском подполье
Политический гнет, давивший все, что честно жило, мыслило и боролось, пронизывал также и систему школьного воспитания и образования. Преподавание было основано на тупой, нудной схоластике. Самостоятельная мысль учащихся вызывала подозрение. Любая инициатива объявлялась преступной. Даже в каком-то шуточном «Обществе для ловли китов и моржей», организованном учениками Морского училища, власти узрели крамолу и, обнаружив это китово-моржовое общество, тотчас разослали по всем средним учебным заведениям скрепленные пятью сургучными печатями толстые пакеты, предупреждая учащихся, что за последнее время на Руси появилось много «государственных преступников», которые ставят своей целью уничтожить религию, власть, семью. Пусть знают учащиеся, что «преступники» эти толкают их в пропасть, сорвавшись в которую они погибнут, погибнут безвозвратно!
В том же духе составлялись учебники и учебные программы. На выпускных экзаменах по литературе давалась, например, тема: «Не то денежки, что у бабушки, а то денежки, что за пазушкой». Учебники истории сообщали: «Безбожные французы вдруг стали резать и убивать друг друга, а потом казнили своего дорогого, горячо любимого короля Людовика XVI». Так преподносилась история Великой французской революции.
Одолевали древние языки: девять уроков в неделю — греческий, семь уроков — латынь. Разумеется, всякое знание полезно, и там, где дело не сводилось к голой зубрежке, во время которой гимназисты, заткнув уши и раскачиваясь, отупело заучивали грамматические правила и даты хронологии, они отшлифовывали память и расширяли свой кругозор.
К тому же среди преподавателей попадались люди передовых взглядов, умевшие даже из «мертвых» языков сделать средство воспитания прогрессивных идей. Такие преподаватели, подобно тому как из математического уравнения извлекается искомый корень, извлекали революционный смысл из сложных логических построений античных авторов, к примеру «Диалогов» Платона: «Бытие одновременно и едино и множественно, и вечно, и преходяще, и неизменно и изменчиво, и покоится и не покоится, и движется и не движется, и действует и не действует…»
Однако тогдашняя гимназия не давала таким педагогам простора. Для естественных наук и географии отводилось два-три урока в неделю, а то и меньше. В православных духовных семинариях третья часть уроков была полностью посвящена богословским наукам. В еврейских хедерах вершиной образованности считалось знать пятикнижие, талмуд и прочие «священные» книги на «острие шила»: чтоб проверить знания учащегося, брали острое шило и, воткнув его в книгу страниц на полсотни в глубину, требовали ответить наизусть, не заглядывая в книгу, какие именно фразы проколоты. В мусульманском медресе примерно такими же методами вдалбливали коран.
На детей смотрели, как на существа глубоко испорченные, перевоспитать которые можно лишь карцером или исключением из гимназии. Читать разрешалось только книги, включенные в специальные списки, — это были по преимуществу переведенные с немецкого рассказики о послушных Луизах и добродетельных Карлушах. Женских учебных заведений существовало ничтожно мало: считалось достаточным дать девочкам «домашнее образование», после которого они оставались еле грамотными и должны были в томлении поджидать случая выйти замуж за кого угодно: за старого, за уродливого, за совсем незнакомого, но лишь бы выйти замуж. А из мальчиков и юношей готовили тупых, исполнительных, низкопоклонничающих чиновников.
Горе тому, кто осмеливался поднять голос против этих порядков. За отказ от веры в бога или за неповиновение властям ему грозили муками и на том свете и на этом — «муками непереносимыми, плачем и скрежетом зубовным», «не на сто лет, не на тысячу, а на веки вечные и бесконечные».
Так учили в гимназиях, в средних и низших школах. Но и подобная «наука» была суждена далеко не всем.
«До пятнадцати лет я не знал даже азбуки, — рассказывал рабочий Кузьмин, участник одного из первых в Петербурге революционных кружков. — У нас в Олонецкой губернии казенка (кабак) была от деревни в восьми верстах, а школа в пятнадцати».
Отец писателя Сергея Григорьева, железнодорожный машинист, с горечью говорил, что на его учение истрачено на копейку бумаги и на грош гусиных перьев.
Григорий Иванович Петровский учиться не смог: нечем было платить. Между тем, вспоминает он, «страшно хотелось быть слесарем или токарем, „чтобы сделать паровоз“. Таковы иллюзии детства».
Уже упоминавшийся нами И. И. Кутузов проходил две зимы в деревенскую школу, где должен был учиться грамоте у пропившегося дьячка, но почти все время вместо учения он отгребал от снега дорогу к дому дьячка, прибирал его комнаты, пел в церкви, читал псалтырь, подавал в алтарь просфоры с поминаниями за упокой, молился о здравии, таскал подсвечники и «святые дары»…
А там мальчику стукнуло четырнадцать лет, и учеба кончилась. «Пришло время, — вспоминает он, — когда в студеную зиму, погромыхивая и пыхтя, паровоз увез меня на заработки в Москву. Крепко сжималось мое сердце: жалко было покидать родные поля, дремучие леса, родную деревню..»
Так шли годы детства и отрочества.
Но характер людей складывался в эти годы по-разному.
Одни покорялись. Другие ощетинивались и восставали…
Нас не интересуют те, что покорились. Мы равнодушны к судьбе избравших денежный мешок, чиновничью карьеру, обывательское существование, жизнь, в которой не горят, а коптят.
Мы обращаем наши взоры к другим — к непокоренным. К фаланге героев, несокрушимых в борьбе, презиравших смерть, — тем, кто имел право сказать о себе словами поэта:
Низвергаю громы,
Оплакиваю мертвых,
Зову живых!..
О них наши думы. Им посвящена наша баллада.
5Чтобы стать революционером-большевиком, каждый из этих людей — порой еще подростком или юношей — должен был проделать огромную внутреннюю ломку и совершить бесконечное множество разрывов: с религией, с друзьями, с рабством, воспитывавшимся всем строем окружающей жизни, нередко с родителями и со всей семьей.
Сколько мужества требовалось для того, чтобы решиться на первый шаг! Чаще всего им был бунт против религии: не убоявшись «божьей кары», «оскоромиться» в постный день, когда положено есть только репу с квасом; не пойти в церковь или синагогу; взглянуть в открытое лицо женщины, хотя это запрещено Аллахом и Магометом, его пророком!
У каждого этот процесс проходил по-своему. Но каждый пережил такой полный перелом в понятиях, верованиях, устремлениях…
Толчок этому перелому чаще всего давала книга.
«С тех пор участь моя была решена» — так определяет Арон Александрович Сольц впечатление, которое произвела на него напечатанная на гектографе брошюра, содержавшая изложение взглядов Карла Маркса.
Книга эта не обязательно была нелегальной, не обязательно чисто политической. Среди царившего тогда тупоумия и бездушия потрясало любое честное, открытое, благородное слово.
В жизни Сережи Мицкевича, воспитанника шестого класса Нижегородской военной гимназии «имени графа Аракчеева», такой книгой стала тургеневская «Новь». «Эта книга произвела полный переворот в моей душе», — писал он.
До того настроенный верноподданнически, религиозный, свято соблюдавший посты, прочтя «Новь», как он потом рассказывал, «увидел, что революционеры не изверги… а идейные люди, борющиеся за благо народа». Затем он прочел статьи литературного критика Писарева, которые были под строгим запретом: за книгу Писарева, найденную у ученика, исключали из учебного заведения. Впечатление было столь сильным, что Сергей Мицкевич отказался от военной карьеры и сделался революционером, а потом — большевиком.
Многие из тех, кто прошел славный путь последовательного борца пролетарской революции, обязаны Писареву, Белинскому, Добролюбову, Чернышевскому тем восторгом, который дается первым пробуждением мысли и впервые раскрывающейся истиной. Вспоминая о чувствах, которые вызвало у него знакомство с произведениями Писарева, революционер старшего поколения М. Н. Дрей писал:
«Я читал сначала с удивлением, а по мере того как подвигался вперед — с все возрастающим интересом. Никогда я ничего подобного не читал. Никогда я не читал книги, которая была бы мне так близка, которая сообщала бы мне громко и ясно мои же собственные, у меня же подслушанные мысли. Но эти мысли, бывшие раньше неясными и походившие больше на предчувствия, превратились теперь в отчетливую, твердую уверенность. Поздно ночью я лег спать, утомленный от умственного напряжения, но спокойный и счастливый. Я чувствовал, что я не один на свете, что большой и умный человек думает совершенно так, как и я…
С этого дня моя жизнь радикально изменилась. Вместо бесцветного, полусонного существования — энергичная и оживленная умственная жизнь..»