Леонид Жариков - Повесть о суровом друге
- Вот, ешь, пей и сапоги шей, а на горе наплюй. Если всю жизнь горевать, когда же веселиться?
- Спасибо тебе, Егор, - сказал Анисим Иванович. - Только ноги вот не купишь...
- Ничего, Анисим, - отец махнул рукой. - Знаешь, как пословица говорит: «Сам без ног, а смокнет за трех». Ты у нас еще героем будешь. Погоди-ка...
Отец скрылся за дверью, но скоро опять вернулся. Вместе с ним вошел Мося, сапожник с нашей улицы. Что-то пряча за спиной, отец улыбался.
- А я тебе что принес, Анисим... - Он поставил на пол низенькую, на маленьких колесиках тележку... - Коня тебе принес. Гляди, какой рысак!
Анисим Иванович засмущался:
- Да что ты, Егор...
- Ладно, ладно, садись!
Анисим Иванович неловко влез на тележку, отец чуть подтолкнул его, и он покатился.
- Ловко ты придумал, Егор, - сказал Анисим Иванович, повеселев, этак и на базар могу съездить, и в лавку.
- Ну вот... - отец указал на Мосю, - а это я учителя привел. Он тебя своему делу выучит, объяснит, как туфля шьется, как сандаля или, скажем, сапог.
Анисим Иванович сказал дрогнувшим голосом:
- Золотой ты человек, Егор. Душа у тебя теплая.
- Будет... Перехвалишь, на один бок кривой стану.
В землянке наступило неловкое молчание. На плите протяжно завыл голубой, с помятым боком чайник. Отец взглянул на нас с Васькой и весело кивнул:
- Чего стоите рты нараспашку? Нате вам на гостинцы, ступайте гулять. - И отец дал нам новые, пахнущие медью три копейки с царским орлом и рубчиками по краям.
Обнявшись, мы с Васькой выбежали из землянки.
5
На дворе ярко светило солнце. В небесной синеве, сверкая крыльями, кувыркались голуби.
На другой стороне улицы столпились ребята и спорили, кто дальше прыгнет. Илюха гадал, кому прыгать первому. Шлепая то одного, то другого ладонью по груди, он считал:
Цынцы-брынцы, балалайка,
Цынцы-брынцы, заиграй-ка.
Цынцы-брынцы, не хочу.
Цынцы-брынцы, спать хочу.
Цынцы-брынцы, куда едешь?
Цынцы-брынцы, на базар.
Цынцы-брынцы, чего купишь?
Цынцы-брынцы, самовар.
Одноногий чернолицый гречонок Уча прыгнул дальше всех.
- Это не в счет, - горячился Илюха, - ишь хитрый: с костылем и я так прыгну!
Сын конторщика Витька Доктор, прозванный так за свои плюшевые короткие штанишки, перенес палочку-метку дальше и предложил:
- Кто допрыгнет сюда, тот будет царь!
Ни слова не говоря, Васька растолкал ребят, разбежался и прыгнул, да так далеко, что все закричали:
- У-ю-ю!..
- Васька - царь!
Но Васька даже не улыбнулся, кивнул головой, и мы пошли в лавку Мурата покупать гостинцы. В лавке пахло керосином, конфетами, дынями и дегтем. Мы купили на все наши деньги целый кулек вишен, три конфеты и пряник - расписного коня. Мы вышли из лавки счастливые.
На углу улицы печально играла шарманка. Слепой отец Алеши Пупка, босой, в заплатанных штанах, вертел ручку шарманки и хриплым голосом пел:
Судьба играет человеком,
Она изменщица всегда:
То вознесет его высоко,
То бросит в бездну без стыда-а...
Шарманка стояла как инвалид на одной ноге - на палке. Ее облезлые бока отливали перламутром, а низ был отделан бахромой с помпончиками.
Подпевая за стариком, шарманка то свистела по-птичьи, то дудела трубными звуками или начинала тихонько всхлипывать, будто ей самой было жалко человека, которого судьба бросила в бездну без стыда. Красные помпончики чуть покачивались от ветерка, ударялись один о другой, и тогда казалось, будто заунывная, трогающая за душу музыка исходила от них.
Отец Алеши Пупка когда-то работал газожогом в шахте. Мой отец рассказывал, какое это было опасное дело. Углекоп надевал на себя овчинный тулуп, вывернутый наизнанку, обматывал лицо мокрыми тряпками и спускался в шахту. Там, под землей, нужно было поджечь скопившийся газ, а самому упасть в канаву с водой и ждать, пока газ выгорит. Алешкиному отцу не повезло. При взрыве ему выжгло глаза. Когда он вышел из больницы, товарищи сложились и купили ему у персиянина подержанную шарманку вместе с попугаем...
Мы подошли ближе и стали слушать, как поет шарманка.
Сверху на тонкой перекладинке сидел обтрепанный желто-зеленый попугай. Он был прикован за лапку медной цепочкой с кольцом. Спрятав голову под крыло, попугай дремал и, как видно, не слышал ни говора людей, ни звуков шарманки.
Возле шарманщика стоял городовой в белом кителе, с облезлой черной шашкой, свисающей до земли. Оранжевый шнурок от револьвера обвивал его шею. В руках городовой держал по куску кавуна и, вытянув шею, чтобы не закапать китель, хлюпая, грыз то один, то другой кусок. С усов у него текло, к бороде прилипли черные косточки.
Это был известный всему городу полицейский по прозвищу Загребай. Его ненавидели даже собаки.
- Попка-дурак, - забавлялся городовой, тыча в клюв попугая коркой от кавуна.
- Дур-рак, - вдруг отчетливо прокартавил попугай и угрожающе растопырил куцые крылья.
Мы с Васькой разинули рты от удивления - птица говорила по-человечески!
В толпе смеялись, а попугай будто понимал, что именно он рассмешил людей, и повторял как заведенный:
- Дур-рак! Дур-рак!
- Н-но, ты! - пригрозил городовой и сбил попугая арбузной коркой. Птица повисла на цепочке вниз головой и беспомощно хлопала по шарманке зелеными крыльями, пытаясь взлететь.
Городовой наступал на нищего:
- Чему скотину учишь, балда?
Пятясь от полицейского, старик споткнулся и упал, повалив и шарманку. Медяки, звеня, покатились по пыльной земле. Городовой пнул слепого ногой.
- Проваливай! Живо!
В это время мимо проходил отец Абдулки Цыгана, дядя Хусейн. Он работал на доменных печах каталем, возил тяжелые тачки с рудой. Дядя Хусейн, уставший, едва плелся и нес под мышкой охапку дров.
- За что ты человека обидел? - вступился за нищего дядя Хусейн. Думаешь, как тебе селедку прицепили, так можно над людьми издеваться?
- А тебе чего надо, татарин - кошку жарил? - огрызнулся городовой, отряхивая шаровары. - Тоже понимает: «че-ло-век».
- Вот ты-то и не человек, - сказал дядя Хусейн. - Держиморда ты, хрюкало императорское!
Городовой выпучил глаза:
- Чего, чего? Государя императора чернословишь?
Городовой схватил дядю Хусейна за грудки:
- А ну стой!
- Стою. Чего мне бежать? Я правду говорю.
Загребай сунул в рот свисток и, надувшись от натуги, принялся свистеть.
Из-за угла, придерживая на ходу шашку, выбежал городовой, за ним другой, третий. Они схватили дядю Хусейна. Один ударил его по лицу, другой разорвал на нем рубашку.
Дядя Хусейн был коренастый и сильный - в каждом кулаке по пуду. Озлившись, он начал расшвыривать городовых. Но прибежал на помощь еще один, и они поволокли дядю Хусейна в чей-то двор.
Люди бросились к щелкам забора, но Загребай отгонял:
- Разойдись!
Со двора доносились глухие удары, возня и голоса полицейских:
- Под печенки ему, Герасим, под печенки!
Стало жутко. Люди на улице взволнованно зашумели:
- Надо заступиться, ведь убивают человека!
- Поговорите еще... В Сибирь сошлю.
В эту минуту из-за угла, блистая черным лаком, выехала пролетка. В ней сидела барыня в шляпе, а рядом - пристав, одетый в белый мундир с золотыми пуговицами.
Как видно, пристав дал знак, кучер натянул вожжи, и кони остановились, перебирая ногами.
Загребай козырнул приставу:
- Ваш благородь, здесь один мастеровой кричал: «Долой царя!» - и ударил меня по морде.
- Врет он! - зашумели в толпе люди.
- Ваш благородь, истинный бог, правда. - И городовой перекрестился.
Пристав лениво махнул рукой и приказал:
- Арестовать!
- Господин пристав, рабочий не виноват! - кричали люди.
- Я лучше знаю, кто виноват, а кто нет, - ответил пристав, и пролетка покатила.
Городовые выволокли со двора дядю Хусейна. Я взглянул на него и отшатнулся: он был весь в крови, ноги безжизненно волочились по земле...
- Господи, куда же царь смотрит? - сказал высокий худой человек в очках.
- Турку в ухо твой царь смотрит, - ответил старичок и зло сплюнул.
- Так вам и надо, бунтовщикам, - ворчал Загребай. - Только знаете бастовать, а работать вас нету. На войну всех, тогда узнали бы...
- Тебя там и не хватает...
- Молчать!..
На место сборища прискакали двое верховых полицейских. Они завертелись на конях среди толпы, неистово размахивая плетками:
- Разойдись, а то всех в тюрьму!
Люди хмуро стали расходиться. Я тоже отошел.
Один Васька стоял посреди улицы, заложив руки в карманы, и не двигался с места. Лицо у него побледнело от какой-то непонятной решимости.