Анатолий Алексин - Ивашов
Ивашова. — Мало ли что может случиться? Надо на лучшее рассчитывать... А случай есть случай! Иногда и в ясный день землю начинает бить лихорадка.
Или вулкан просыпается... А люди? Живут себе потом на склонах горы, возле кратера, и пепел туристам предлагают в качестве сувенира. Сам однажды купил... Конечно, учитывают вулканьи повадки, но живут. Если нечто произойдет — шанс на это во-от такой! — Ивашов продемонстрировал мизинец своей большой, спокойной руки, — сразу надо в траншею. И не падать на дно, а к стене прижиматься... Запомнили?
— Вы, Иван Прокофьевич... в случае чего где будете? — спросила мама.
— Посмотрите, какие шмели и пчелы! — вместо ответа воскликнул он. -
Того и гляди ужалят.
Опасности мирного времени, которые, оказывается, тоже были еще возможны, успокоили нас.
— Полностью, Тамара Степановна, землетрясение исключить нельзя, продолжая любоваться природой, сказал Ивашов. — Значит, будем прижиматься к стене... Вот таким образом.
Когда бригадир убедился, что Ивашов не слышит его, он небрежно прокомментировал:
— А на дно еще лучше... Вернее! И голову лопатой прикрывать надо.
Металл все же!
Мама потребовала определенности:
— Так на дно или к стене?
— Руководству виднее, — ответил бригадир, вновь давая понять, что ему-то на самом деле гораздо виднее.
Демонстрируя нам и прежде всего Ляле свою независимость от начальства, он добавил:
— Трудно под прожекторами работать. Что, я сам не соображу? К чему это шефство?
Фашисты опять летели на Москву. И опять небо залили асфальтовыми иероглифами. Тупое, мертвое равнодушие двигалось в вышине. Лопаты и без того утомились за день, а тут их стук и лязг стали вовсе безвольными, беспорядочными.
Командный пункт расположился далеко от нашего «фронта работ»... Но
Ивашов невзначай оказался рядом, с лопатой в руках.
— Задание выполняем. Не считаясь со сложностями! — отрапортовал бригадир.
— Скажите еще: «Не считаясь с потерями!» Со всем этим грех не считаться, — рассердился вслух Ивашов, хотя ему не хотелось в нашем присутствии унижать бригадира.
Тупой, мертвящий гул удалялся... Мы думали: куда на этот раз упадут фугаски? В арбатский переулок? В Замоскворечье? Неопределенную тревогу легче перебороть, чем тревогу конкретную. Беспокойней всего было Маше: рядом с Лялей находился отец, за моей спиною вздыхала мама, а ее родители были там, где сирена, надрываясь, возвещала об опасности слепой, безрассудной.
Все смотрели на Ивашова: ос должен был повернуть «юнкерсы» вспять, не пустить их в Москву, уберечь паши дома.
— Организуй что-нибудь... Маша, — неожиданно переложил он ответственность на ее плечи. — Ну, хотя бы концерт.
— Без репетиции?
— На войне все экспромтом: спасение, ранение, смерть. И концерт! Вот таким образом.
Ни раньше, ни после я не слышала от него слов смерти. Наверно, даже жестко контролируя себя, человек не может хоть раз не сорваться. Он, стало быть, считал, что и мы... на войне.
Побежали в школу. Там был зал со сценой, где раньше устраивались утренники и вечера самодеятельности. Занавеса не было, в углу сцены притулилось старенькое пианино, на котором в прежнюю пору не раз, конечно, исполнялся «Собачий вальс» и другие популярные в школах произведения. К стене была приколота кнопками стенгазета. Кого-то корили, кого-то восхваляли за отличную успеваемость. Неужели это недавно... могло волновать людей? Зрители уселись. Маша вышла на сцену.
— Начинаем концерт! Кто хочет выступить?
Позади нас с Лялей устроился розовощекий бригадир.
— Прирожденный затейник, — сказал он о Маше.
— Она талант! — ответила я.
Мои разъяснения были не нужны бригадиру: он хотел вовлечь в разговор
Лялю. Но она женственно, мягко не обращала на него никакого внимания.
— Не хотите? — повторила Маша. — Тогда начну я. Времени на раздумье у нее не было — и она запела чересчур уверенным от смущения голосом то, что было на самой поверхности памяти: «Любимый город может спать спокойно...» Всем известные слова, приевшиеся, как учебная тревога, звучали заклинанием: нам хотелось, чтоб они обрели силу и непременно сбылись.
Потом, по зову Маши, и Ляля поднялась на сцену — легко, не заставляя себя упрашивать. Села за пианино. Из-под ее пальцев звуки должны были выплыть задумчиво, медленно, а они вырвались, словно только того и ждали.
Маша стала окантовывать сцену танцем. Она двигаюсь по самому краю, рискуя упасть... А Ляля играла «сломя голову», до конца топя клавиши и стараясь заглушить наши мысли об улицах и переулках, на которые могли свалиться фугаски.
— Дворжак, — объявил сзади бригадир, — Цыганский танец.
Он тайно тяготел к не принятым тогда цыганским мелодиям.
— Венгерский, — поправила я. — К тому же, простите, Брамс.
Ляли со мной рядом не было, и он не оскорбился, не стал возражать.
По просьбе Маши ей протянули из зала колоду карт: она стала показывать фокусы.
Ляля аккомпанировала ей уже не так оглушительно, а вроде бы издали, из глубины.
Бригадир за моей спиной нудно объяснял, как Маша производит (он так и сказал: «Производит!») свои фокусы:
— Уж поверьте мне... Она небось и вверх ногами умеет?
— Она все умеет, — ответила я.
Маша, невесть как угадав его иронию, прогулялась по сцене на руках.
— Это же очень просто, — начал сзади бригадир. — Уж поверьте мне...
— Встали бы да прошлись! — грубо посоветовала я, потому что в обиду своих подруг не давала.
Я тайком наблюдала за Ивашовым... Я везде делала это: и в его отдельной квартире, и когда он шагал вдоль вагонов или вырытых нами противотанковых рвов.
Он не пел и не аплодировал, а взирал на Машу, как на спасительницу.
Мне хотелось, чтобы когда-нибудь... хоть один такой его взгляд упал на меня.
Мужской голос из темноты вернулся к началу концерта — почти истошно завопил: «Любимый город может спать спокойно...» В тот же миг (я помню, в тот же!) мы опять услышали не страшный, а отупело-безразличный гул в вышине.
— Возвращаются... Не прорвались! — послышалось рядом и впереди меня.
Кто-то захлопал... Это было лихорадочное торжество. А потом сверху к земле потянулся вой.
— На улицу!.. В траншеи! — с напряженной уверенностью приказал
Ивашов.
И его все услышали.
Опрокидывая стулья, толкаясь, люди бросились к выходу.
Вой нарастал, приближаясь ко мне... ко всем нам.
— Ложитесь! — приказал Ивашов.
Мы, как на военных учениях, молниеносно рухнули на пол, па каменные ступени.
Со шрапнельной дробностью и колющим уши звоном вылетели стекла, где-то совсем вблизи кусок земного шара откололся и взлетел в воздух.
— Свет... Погасите свет! — раздался голос Ивашова, позволивший себе измениться и как бы отвечавший за всех нас, притихших под школьной крышей.
Я поднялась, взяла маму за руку и повела ее в ту сторону, думая, что и Ляля находится там.
— Дуся! Это ты? — перехватил меня Машин голос. — Я чувствовала, что ты... здесь. И Тамара Степановна?
— И мама.
— Замечательно! И Ляля тут. Все собрались! Идите за мной... Чтоб ни на кого не наткнуться!
Она умела видеть во тьме. Она все умела.
— В доме опасно, — шепотом, чтобы не сеять панику, произнесла Маша, -
Надо добраться до рва...
Ивашов тоже так думал:
— Все — на улицу. И в траншеи!
Мы оказались на школьном крыльце... В меня сверху опять начал ввинчиваться вой. Быть может, это продолжалось всего лишь секунды.
Фугаски, предназначавшиеся арбатским переулкам, Замоскворечью, летели на нас.
— Ложитесь! — скомандовал Ивашов.
Все плашмя, как во время учений, упали в коридоре и на ступени крыльца.
Дьявольской керосинкой повисла в воздухе зеленоватая осветительная ракета.
— Следите, куда я побегу, — негромко сказала Маша. — Запоминайте дорогу! Пока светло... Займу вам места! Запоминайте...
Она побежала напрямую под светом керосиновой лампы, повисшей в воздухе. И скрылась. Провалилась в траншею.
— Кто... это? — спросил Ивашов, который был не рядом, но которого все слышали. — Кто?!
Откололся еще один кусок земного шара. Взлетел, оглушив нас.
Осветительная ракета, не мигая, висела в воздухе.
— В траншеи! — скомандовал Ивашов.
Я схватила маму и Лялю за руки. Мы побежали к Маше, занявшей для нас «места».
Она лежала недвижно... накрыв голову лопатой, как советовал бригадир.
И голова и лопата немного зарылись в землю.
«На юге не была. На пляже не загорала...»
5
Война не дает права сосредоточиваться на личном горе: если бы все стали плакать!..
Горе, как не пролившаяся из рапы кровь, образует сгусток, который может впоследствии разорвать человека, уничтожить его. Но о том, что будет впоследствии, думать нельзя. Некогда... И опасно. Война, решая судьбы веков, внешне живет событиями данного часа, только этой минуты.