Татьяна Поликарпова - Две березы на холме
— Еще бы! Первый-то раз, конечно, будет проверять! — ответила я рассеянно. Я думала о Вальке Ибряевой.
Красота человеческих лиц имеет надо мной какую-то таинственную власть. Она сбивает меня с толку. Мне кажется, красивый человек — не такой, как все. Особенный. Гораздо лучше, чем обыкновенный. Что у него не может быть слабостей, как у всех нас: он ничего и никогда не боится; он неподкупен; он ни за что и ни по какому поводу не соврет; не обидится из-за пустяка или глупости. И не обидит другого человека. Что главная его черта — великодушие. Я долго страдала, когда видела, что Анастасия Ивановна не такая, какой, по моему представлению, она должна бы быть при своей внешности. Чересчур уж много гордости, даже в презрении к другим — к нам — переплескивает. Мне казалось, что великая гордость, которая должна быть у красивых людей, — в невозмутимом спокойствии. А его Анастасии не хватало.
А Валя Ибряева оказалась сразу как раз такой, какой и должна быть: спокойной, невозмутимой и, конечно же, великодушной. Я все видела, как она стоит на крыльце перед целой толпой и — ни слова! Такая чудесная. Ее хочется видеть снова и снова.
Ведь красивых по-настоящему — мало. Однако я могла, если настроить себя как следует, отвлечься от всего и сосредоточиться, — могла найти красоту в лице любой нашей девчонки. Что-то найти такое, чем можно любоваться на уроке, когда скучно.
Сидишь и придумываешь, что если темно-рыжие Душкины волосы, увязанные кое-как в косицы, распустить и завить, чтоб от пробора шли волны, — как красиво тогда ляжет на них солнечный свет, который сейчас зря светит ей на макушку… Пойдет тогда по рыжим волнам красный отблеск. Тогда бы глубоко сидящие серые глаза Душки стали таинственными, как огоньки.
На лице Нины Ивановой — длинном и, в общем-то, унылом лице, бледном и худеньком, — меня удивляли нежные прозрачно-розовые губы. Может быть, они были такими от малокровия? Когда Нина отвечала урок, виднелись ее ослепительно белые — как ни у кого! — зубы. Такие розовые губки и влажно-блестящие белые зубки могли принадлежать прекрасной красавице, какой-нибудь французской маркизе, как на двух старинных фарфоровых чашках, сохранившихся у моей бабушки. Там были изображены молодые дамы в пышных юбках и кавалеры в узких камзолах. Они сидели и стояли на зеленой лужайке на фоне дымчато-туманного сада. И розовый цвет юбок на дамах и роз на кустах был такого тона, как Нинины губы, а сами чашки изнутри были белые, как ее зубы. Потому, наверное, мне и вспомнились маркизы, пока я, глядя на Нину, отвечающую у доски, размышляла, отчего все ее лицо так не соответствует рту, и наблюдала с отрадой, как она говорит.
— Тебе понравилась? — спросила я Зульфию. Я не заметила, что мы уже подошли к дому. Мне показалось, что мы еще где-то у школы.
— Что понравилось?
— Ну, эта, новенькая в седьмом.
— Ничего, чистенькая, — добросовестно подумав сначала, ответила Зульфия.
— Мне она кажется красивой…
— Тебя послушать, так у тебя все красивые.
— Ну уж нет! Очень редко встретишь красивых.
Зульфия не ответила. И правильно. Чего тут спорить.
Измена!
Все опасения, что ребята во время дежурства как-то особенно нас напугают, отпали сами собой. Казалось, Никонов забыл о своих угрозах и вообще обо всем, что причисляло его к ученикам шестого класса.
На другой же день после первого дежурства мы на переменах и не видели Лешки. Площадка перед нашей первой партой опустела. После первого урока Никонов пулей вылетел из класса и исчез за дверьми седьмого. Нам с Зульфией с нашего места хорошо видны двери в этот класс. В шестом парты стояли лицом к двери, а не спиной, как в пятом было. Если двери в седьмой класс и наш класс кто-нибудь оставлял открытыми, мы видели насквозь весь их класс — крайние к проходу парты, вплоть до учительского стола. Но Лешка захлопнул двери за собой.
Так было после каждого урока. Весь день. И следующий тоже. И всю неделю.
Лешка возвращался на уроки только после звонка, с невидящим взором, будто мимо пустого места, пробегал мимо нашей парты к себе на «Камчатку». Сбылась моя мечта: мне некого было больше опасаться. Теперь я выходила из-за парты, подходила к доске и карте, объясняя уроки девчонкам и даже мальчишкам, не опасаясь, что сейчас налетит мелким бесом Никонов, начнет передразнивать или крутиться, норовя задеть, трясти доску. А за ним побегут те, кому я объясняла, чтоб его отогнать, и пойдет кутерьма.
Несмотря на то что жить стало спокойнее, как сказала бы моя бабушка, тишь, да гладь, да божья благодать, меня одолевала грусть. С большим сопротивлением, с великой неохотой призналась я в этом себе. Даже не призналась, а просто не могла не почувствовать некую пустоту вокруг. Опустела не только «арена» перед нашей партой — сам воздух вокруг меня стал разреженней. Не было сомнений, почему Лешка все перемены проводил в седьмом классе. Он посвящал их Вале Ибряевой. Он даже вырос в моих глазах: если ему понравилась эта девочка, значит, не такой уж он простофиля, как могло показаться сначала. А то, что он побежал в седьмой сразу после того, как я сама увидела Валю на крыльце и восхитилась ею, тоже казалось мне значительным и важным. Это как-то по-новому связывало нас — не какими-нибудь дурацкими приставаниями, а уже чем-то от нас отвлеченным. Нам понравился один и тот же человек, и, наверное, одновременно. Хоть я не запомнила, был ли во дворе школы Лешка в тот вечер, когда Валя с гранатами в обеих руках показалась на высоком крыльце.
И, снова представив Валю на том крыльце (я ее, конечно, и в школе теперь видела каждый день, но представляла себе неизменно такой, как тогда), я одобряла Лешку. Будь я мальчишкой, сама бегала бы в класс напротив смотреть на нее. Почему же сейчас не бегала? Потому что вышло бы, что я за Лешкой. Но, встречаясь с ней, я смотрела во все глаза.
А пустоту вокруг все-таки ощущала. И это мне очень не нравилось.
* * *Одиноко чернело колесо карусели перед избой Никоновых. Сами мы не пошли бы, а Лешка про нас забыл. Вальку он не мог позвать — она уходила после уроков на свой кордон.
Так пришли и ушли зимние каникулы. Дома я отогрелась и хотя про Лешку и Вальку не забывала, но думала отвлеченно от себя, как про кино.
А после каникул подошло и наше с Верой и Зульфией дежурство, и снова начались разговоры о самодеятельности, о весеннем смотре, о большом концерте…
«Часовым ты поставлен у ворот…»
Сразу после уроков в день дежурства мы не пошли домой: надо было засветло напасти дров для долгой ночи. Как всегда, вместе с дежурными вызвались поработать добровольцы. Хоть и бегал теперь Лешка в седьмой класс, а, увидев, что мы с Верой несем пилу и топор из школьной кладовой, остановился — уж домой было направился — и присвистнул:
— Ага! Вот кто сегодня в часовых! А ну, Карпэй, беремся!
И они с Карпэем, да еще Степа наш, нарубили нам такую гору дров, что, наверное, все четыре печки нашей школы можно было бы топить два дня.
— Да вы что! — ужасались мы.
— А вот то! — поучали нас пацаны. — Еще скажете — мало! Мы ж дежурили, знаем!
— Правда, девчата! — подтвердили какие-то две семиклассницы, проходившие мимо нас после своего шестого урока.
Ну, раз правда… Мы тоже старались. Бегом бегали с охапками дров. Еще домой нужно успеть, пообедать, что-то теплое захватить.
Но мальчишки научили нас перенести сначала из классов в дежурку (тоже класс) три стола, натаскать карт, пока светло и еще видно немного.
— А карты-то зачем?
— Чтоб помягче было!
— А из дому захватите старые пальтушки под голову и чем-нибудь укрыться.
— Смеетесь над нами, что ли? — возмутилась Вера. — Пойдем как табор! Еще перины и подушки, скажете, тащить!
— Оно б неплохо! — серьезно заметил наш длинный Степа Садов.
— Ой, с вами тут только время терять! Пошли домой! — сказала Зульфия.
Но и дорогой ребята продолжали нас наставлять:
— Трубу лучше совсем не закрывайте, а то еще угорите!
— Винтовки к печке не прислоняйте! У Федьки в первый же раз штык затлел, к печке была одна макетина прислонена.
— Ну и силен сочинять! Чтоб от печной стенки винтовка затлела!
— Увидишь, какая будет печка! — пообещал Карпэй.
— А это в нашей воле! — сказала я. — Как хотим, так и истопим.
— Поглядим…
— …сказал слепой! Ты лучше скажи, Силантий к вам приходил?
— Не! Думаешь, ему охота на ночь глядя в школу тащиться!..
В начале шестого мы с Зульфией уже снова шагали в школу.
И кто бы поглядел, какие были мы гордые и счастливые! Но никто, наверное, не видел, разве что из окошек. И то вряд ли! Темно уже, как ночью. Только, может, и увидишь — идут двое, узелки несут. Зульфия несла отслужившую свое телогрейку, а я — какой-то старый ватный спорок с тети Ениного пальто. Прихватили мы и картошки, И соли. Сами над собой посмеиваемся: часовые! Как в ночное собрались! Посмеивались, а все же гордились. Я гляну сбоку на Зульфию — прямо счастливая шагает! — и смех меня берет.