Юрий Бородкин - Санькино лето
Я поправлял половицы крыльца и вдруг услышал задиристый голос Юрки Дронова:
— Голубками занимаешься, Митрофанушка?
Оглянулся и увидел, как Юрка подставил Женьке подножку и тот растянулся, невольно выпустив испуганных голубей. Женька вскочил и с такой яростью набросился на обидчика, что ошеломленный Юрка вынужден был только защищаться, прикрывая лицо ладонями. Я подбежал и разнял драчунов, тем не менее у Юрки уже был расквашен нос, и он, всхлипывая, бросился наутек.
— Ну, брат, не думал я, что ты такой злой, — выговаривал я Женьке. — Драться — это самое последнее дело.
— А чево он Митрофаном обзывается?
— И все-таки драться не надо. Дай мне слово, что не будешь.
— Если не задираются, первый я не стану, — упрямо сопел Женька. — Напугал я их, когда упал, — следя взглядом за беспокойным полетом своих птиц, переживал он.
Я тоже смотрел на кувыркающихся в небе ослепительно белых голубей и вместе с Женькой ждал, когда они успокоятся. Вот сделали еще один круг над селом, круто развернулись и пошли снижаться к голубятне, под которую Женька приспособил укрепленный на столбах ларь.
— Сели! Сейчас принесу. Хочешь вместе пустим их с колокольни?
— Давай тащи, — согласился я, заражаясь мальчишеским азартом.
Вернулся Женька через несколько минут, запыхавшись предложил:
— Держи голубя, а я голубку понесу.
Пригнувшись, я последовал за Женькой, юркнувшим в узкий и темный боковой проход в колокольню. В детстве, пробираясь этим длинным проходом, я всегда испытывал непреодолимую жуть, и сердце стучало учащенно, подобно сердцу встревоженной птицы, которую я нес сейчас в руке.
В просторную башню сквозь высокие проемы скупо падает дневной свет. Скорей, скорей по винтовой деревянной лестнице наверх, к колокольне, чтобы там опьянеть от высоты, захлебнуться солнцем! Я чувствую себя Женькиным сверстником, я спешу за ним, не опасаясь ненадежности погнивших ступеней. Задышался с непривычки: еще шаг, еще ступень… Вот она, площадка, обнесенная чугунными перилами, вот она, солнечная высота, с которой я впервые ощутил земную бесконечность.
Я, как и все ребята, любил забираться на колокольню нагорьевской церкви, чтобы увидеть окрестные деревни, дымки паровозов и синий край тайги. Это было желание вырваться из небольшого мирка, взятого в плен лесами, испытать кружительное ощущение высоты и простора. Где-то за чертой горизонта были реки и моря, горы и степи, пустыни и тундра и, главное, существовали неведомо далекие города, из которых иногда приезжали земляки с рассказами б мудростях легкого городского житья. И только в той стороне, куда уходила тайга, не видно было ни деревеньки. Не зря остановились здесь и повернули на запад Батыевы орды, испугавшись угрюмой дремучести нехоженых лесов. За реку редко кто рискует ходить в одиночку: за брусникой, за клюквой обычно собираются по нескольку человек. Дело не только в суеверном страхе перед тайгой: заблудиться можно как дважды два, а тогда уж шутки плохи. Тетя Дуся Коробова умерла оттого, что пришлось грозовую ночь провести одной в бору. Был случай — и совсем пропал человек, только корзину нашли.
Интересно, какие ощущения дает эта высота Женьке? Не зря же он любит пускать голубей с колокольни. Наверно, и ему грезятся скрытые за горизонтом дальние дали… Так и есть.
— Галич в той стороне? — машет свободной рукой Женька. — Вон поезд туда пошел: дым скачет… Разом пускай! — командует он. — Три, четыре!
Мы одновременно подкинули голубей, суматошно захлопавших крыльями. Весело было следить за их трепетным полетом, они будто купались в синеве чистого неба, наслаждаясь полной свободой.
— Здо́рово! — не сдерживая восторга, сиял Женька.
Соглашаясь с ним, я молча потрепал ему вихры и подумал: будь я на месте Женьки, я тоже приобрел бы голубей. Мое детство пришлось на военную пору, тогда было не до этого.
Голуби покружились и сели отдохнуть на шпиле, прямо над нами: это было их излюбленное место. Тогда Женька, озорно подмигнув мне, заложил в рот два пальца и пронзительным посвистом Соловья-разбойника шугнул птиц. Они кинулись сначала вниз, потом резко взмыли прямо к солнцу, растворились на мгновение в нем…
Каждое утро, просыпаясь, я распахиваю ворота повети и ищу глазами в небе голубей. Женька рано выпускает их на первую прогулку, и тогда они подолгу сидят на шпиле, розовые от восходящего солнца, похожие на каких-то диковинных птиц. Не один я слежу за Женькиными голубями, все засматриваются на них, как когда-то засматривались на раскрашенного мной флюгерного петуха…
И вот сегодня осиротела голубка, осиротело нагорьевское небо. От крыльца своего дома я видел маячившие в проеме колокольни белые Женькины вихры, видел, как выпустил он голубей, а потом сбежал вниз и, задравши голову, наблюдал за своими питомцами. Голуби, как всегда, отдыхали, усевшись на крест, и вдруг…
Как удар бича щелкнул выстрел мелкокалиберной винтовки: один голубь камнем ударился о купол колокольни, отскочил от нее и упал к ограде в крапиву. Стрелял тракторист Мишка Лобов из дядькиной винтовки. Дядька у Мишки — майор.
Ошеломленный и растерянный Женька кинулся было подбирать убитую птицу, но повернул в сторону Мишки, уже успевшего закинуть винтовку за плечо. Женька вцепился в ненавистную винтовку, не соизмеряя свою слабую силенку с Мишкиной. Чувствуя нарастающую обиду, он хотел укусить Мишку за руку, но тот так пихнул его, что мальчишка упал и затрясся от слез.
Мне больно стало за убитую птицу, за обиженного Женьку, я подбежал ему на помощь.
— Как тебе не совестно! — кричал я, теребя Мишку за ворот рубахи.
— Ты шо? Спятил? Пусти, говорят! — сразу протрезвел Мишка. — Из-за какой-то птицы? Не делил я в нее: хотел посередке креста тукнуть, чтобы пугнуть. Ей-ей…
Я положил руку на вздрагивающее Женькино плечо:
— Не плачь… Мужчины не плачут. Пошли.
Пошли искать убитого голубя. Женька вытащил его из крапивы. Птица была еще теплой, и кровь на ее белой груди была теплой, и на кончике клюва рубиново рдела капля неостывшей крови. Большой Женькин рот горько искривился, лицо сморщилось от непередаваемой обиды, острые плечи приподнялись — он, всхлипывая, заревел.
— А ты г-говорил-ил… не н-надо драться, — заикаясь от слез, с упреком вспомнил мои наставления Женька.
И трудно было ему возразить. Озадачил он меня.
Бережно прижав птицу к груди, Женька побрел домой, весь съежившийся и сам похожий на горюющую птицу.
Вскоре он пришел ко мне с убитым голубем и лопатой и озадачил еще одним вопросом:
— Как их хоронят, птиц?
Я не знал, как хоронят птиц, и почему-то никогда в жизни не думал об этом и не мог дать Женьке совет.
— Птиц не принято хоронить, — сказал я.
— А я голубя закопаю, — упрямо решил Женька, — чтобы его никто не утащил и не растерзал. — Он вскинул лопату на плечо и пошагал за огороды, в поле. Добрый, большеротый Женька…
Я долго наблюдал за беспокойным полетом осиротевшей голубки. Она не садилась больше на церковный крест, не доверяя людям, трепетала и трепетала в синеющем вечернем небе, все еще не веря в утрату друга, и было немым ее голуб иное отчаяние. Опасался я за нее — могла и она не вынести одиночества. Но опасения мои были напрасны.
Наутро Женька с корзиной направился в сторону станции. Я понял: он пошел к Якову Ермилову. Значит, быть голубям в нагорьевском небе.
Кулек земляники
Я сижу на скамейке в станционном сквере, а чернявый парень, положив голову на небольшой чемодан, растянулся в тени тополя. Парень ждет ленинградский поезд, я — московский. На станции нашей тихо, людно бывает только, когда приходит «костромич». Большинство поездов не останавливаются: просквозят, не сбавляя ходу, и уже слышится от леса как бы затихающее конское цоканье.
Мне надоело читать взятую в киоске книжонку, смотрю, как зыбится над овсяным полем за путями марево. Парень переворачивается с боку на бок: солнце его начинает беспокоить — тень от тополя сдвинулась. Он приподнимается, мучительно морщась и поглаживая ладонью лоб, садится на скамейку напротив меня.
— Витька, здорово! Поехал, что ли? — с хрипотцой басит неожиданно появившийся мужчина. Несмотря на жару, он в кирзовых сапогах, в кепке, из-под которой торчат сосульки рыжих с проседью волос.
— Привет, дядя Коль! — обрадовался парень. — В одиннадцать пятнадцать. А ты зачем на станцию?
— Олифы тут один человек обещал. Значит, уезжаешь. Зря.
— Ты, дядя Коль, не агитируй — билет в кармане. — Витька небрежно развалился на скамейке, вытянув ноги до кирпичей, которыми обнесена клумба. — Сколько ребят было в Рубцове? Я тоже не рыжий.
— Везде, Витька, хорошо, где нас нет.
— Глянь! — Парень встал и, прищурясь, повернулся к полю: по нему бежала девушка в синем платье. — Кажется, Любка? Она.