Андрей Упит - Пареньки села Замшелого
— Ага! Вот оно как! Ну, так я ей скажу, что карман твой продырявился только в Ведьминой корчме. Сколько мерок по двугривенному ты велел налить после предпоследней получки?
Таукис струхнул не на шутку:
— Неужто так и скажешь? Что ты, братец, не говори! Тебе же ведомо, какая у меня старуха. Всю-то зиму вместе с тобой работали, друзья-приятели, да к тому ж и свояки… Ты бы лучше ссудил мне рублик.
— Жди! Так они у меня валяются, рублики! Да ты мне еще с прошлой зимы полтинник задолжал.
— Полтинник!.. А лукошко сеяной муки на рождество? Что же, мне эти лукошки с мукой с неба, что ли, падают?
— Стало быть, полтинник за лукошко муки? Сколько же пура-то стоит?
— Ну, так взял бы да попросил на пасху еще лукошко, чем толкать человека живьем в могилу. Нам, мужикам, надобно друг за дружку горой стоять, а то вовсе сживут со свету.
Они нагнали остальных, когда те остановились у опушки Большого леса и сквозь просветы между деревьями пытались разглядеть Замшелое.
Вирпулис тоскливо обозрел свои лапти, вконец изодранные, но зато добела отмытые в мокром мхе:
— Теперь опять грязь меси! Позавчера ливень прошел, как же я до своего дома доберусь?
— Тебе-то что! — отозвался чей-то голос. — Вот у меня дом на глиняном взгорке, по весне грязь так и прет через порог.
Все присматривались и прислушивались, но ничего еще нельзя было ни расслышать, ни разглядеть. Солнце на лесной полянке крепко припекало, мужики расстегивали полушубки, утирали пот. Плаукис потянул носом воздух.
— Ну в точности будто щами пахнет! — сказал он и облизнулся.
— И вовсе не щами, — отозвался сосед. — Ежели и пахнет, так вроде бы пирогами.
Таукис вконец умаялся и стал совсем багровый.
— Завалиться бы сейчас на кровать, укрыться с головой и чтоб до вечера никто не тревожил, а уж потом и поговорить можно…
Надо бы дальше идти, да трудно… Мужики всё топтались на месте, покашливали, покрякивали, боясь взглянуть друг другу в глаза. Наконец кто-то из самой середки толпы воскликнул:
— Ну, мужики, чего мы тут стали? Будем ждать, покуда и полдник пройдет? Там ведь щи варят и пироги пекут.
— Щи да пироги… — пробурчал Вирпулис. — Это же не субботний вечер.
Раг, привыкший все обдумывать да высчитывать, предложил:
— Пускай один идет на разведку, узнает, что и как, а потом воротится и нам скажет.
С таким предложением все согласились, только разведчик не находился.
— Пускай Раг и идет, у него башка самая крепкая.
— Зато глаза самые слабые, — возразил Раг и спрятался за спину Вирпулиса. — Пускай идет Таукис. Небось в корчму он завсегда первый.
Таукис варежкой утер пот со лба:
— Я? Это еще с чего? Чем же я хуже других? А коли я сразу нарвусь на свою старуху?! Ишь, умник нашелся! Сам за чужой спиной прячется, а другого сует волку в пасть!
Подобная трусость разозлила Плаукиса, и он с молодцеватым видом выбрался из толпы.
— Чего ждать от козла молока? Пойду-ка я погляжу, какие там чудеса творятся.
С истинно геройской отвагой он отмахал с десяток шагов, ступил еще три шага помедленнее, а потом все же остановился.
— Нет, — молвил он, — этак дело не пойдет. Чем же я хуже Таукиса? Меня старуха небось тоже по головке не погладит. Вместе работали, вместе и помирать.
Так из разведки ничего не получилось. Все вместе мужики вышли на опушку, но уже не парами, а беспорядочной оравой, потому что никто не желал ни впереди идти, ни сзади оставаться. В куче оно как-то спокойнее.
Когда последние ели остались позади, все разом застыли в изумлении.
В низине за холмом что-то горело. Громадное облако дыма медленно всплывало вверх, а снизу кое-где вздымались красные языки пламени. Ветерок дул с той стороны, все Замшелое было окутано легкой дымкой, — оттуда-то и доносился вроде бы запах щей и пирогов.
Мужики не сразу опомнились от удивления, а потом загомонили в один голос:
— Лес подожгли, окаянные!
— Ранней-то весной, когда кругом этакая мокреть? Все равно бы не разгорелось.
— Так это же на нашем замшельском пастбище!
— Так и есть! На самом пастбище.
Тут уж и впрямь было чему дивиться. Топкое пастбище еще труднее поджечь, чем сырой лес. Но ведь они своими глазами видят там огонь… Где же тогда скот? Ведь каждый год, как только вдоль русла ручья зацветет первая калужница, а на полях зажелтеют одуванчики, замшельцы выгоняли свой скот на пастбище, потому как ни у одного хозяина не оставалось ни клочка сена, ни единой соломинки. Корову на ноги приходилось за хвост подымать. Понятно, на хороший корм там рассчитывать было нечего, но все же хоть с голоду не подохнут. Овцы ощипывали каждый чуть проглянувший росточек, летом трава так и не вырастала, отощавшее стадо рвалось на поля, умаявшиеся пастухи ног под собой не чуяли и все равно никак не могли устеречь скотину. Но ведь этак повелось еще с отцов и дедов, неужто же нынче пойдет по-новому?
Пожар на пастбище так и остался неразгаданной загадкой, а в самом Замшелом воротившихся лесорубов ожидали еще более диковинные чудеса. Перво-наперво из дымной пелены вдруг вынырнула избушка Ципслихи. Избушка такая же, как и раньше, но зато с новой крышей, еще желтой, видать только-только крытой и с новой ладной беленькой трубой. Но это было еще не все. На дворе стояли две кровати, материна и дочкина, стол, скамейки. Дверь была распахнута настежь, и — диво дивное, мужики глазам своим не верили! — даже окошко было отворено. Кто же не знал, что это окошко, недвижимое, неприкосновенное, вот уже сотню лет было накрепко заколочено подковными гвоздями. А теперь открыто! Открыто настежь! Мужики притопали к нему, пригнувшись, заглянули: может, в избе какие-нибудь чудеса? Так и есть. На табурете стоял Ешка и насвистывал . В глухом лесу был дом».. В одной руке у него было ведерко с известкой, в другой — кисть, которую он смастерил из кобыльего хвоста. Паренек шлепал кистью в такт песне и так боялся сбиться, что не обратил ни малейшего внимания на стоявших за окном. Потолок в избушке был белый, печь белая, теперь Ешка белил стену, старательно замазывая проконопаченные мхом пазы и трещины. Насвистывал он весело и задорно, но кисть так злобно и беспощадно шуровала все щели, будто маляр задумал выудить оттуда последнего паучка.
Толпа лесорубов пришла в движение, все недоуменно пожали плечами и потихоньку двинулись дальше. Когда они уже прошли несколько шагов, Таукис наконец обрел дар речи.
— Рехнулся малый! — проговорил он, понизив голос. — Потолок белый, стены белые, в такой избе и задымить не вздумай!
— И трубочку не посмеешь выкурить! — поддакнул Плаукис.
Но впереди чудесам не было конца. Только теперь они заметили, что двор у вдовы сухой, как в самую жару летом. Места и узнать нельзя. Лужи, где свиньи валялись до самой глубокой осени, были засыпаны крупной галькой, изгородь заделана новыми прутьями, и на ней в лучах солнца белелся длинный, не менее чем в пятьдесят локтей, кусок полотна на рубашки.
От двора прямо к реке вела новая ровная дорожка — должно быть, по ней зимой из речки возили воду.
Пожимая плечами, покачивая головой, мужики шли от дома к дому, и чем дальше шли, тем больше дивились, тем меньше говорили.
Через все село тянулась ровная, как доска, дорога, со взгорья спускались канавы для стока талых вод, через ручьи перекинуты крепкие мостики из тесаных бревен, пристукнешь сапогом — так и гудит… Вокруг всех огородов — изгороди, чтобы скотина не потоптала, когда ее гонят на выгон. Нигде не видать ни единой навозной кучи, на каждом дворе у клети, где колют дрова, все чистехонько подметено, у стены, на солнечной стороне, сложена поленница сухих дров, а подле нее толстая сосновая колода для рубки хвороста, на ней — дубовый клин, чтоб легче раскалывать сучковатые чурки. Одна-единственная ворона со скучающим видом облетела село и, досадливо каркнув, повернула обратно в лес. Да, это тебе уже не прежнее привольное житье!
В избушке пряхи такая же чистота и порядок, как и у Ципслихи.
Стекла распахнутого окна блестят, прохожим видна вся комнатка. Нигде не висят всевозможные тряпки, в углу не навален ворох пакли. А сама хозяйка, как и водилось весной, не пряла, а ткала для матушки Букис. Ж-жик! Ж-жик! — сновал челнок между нитями основы. Тук-тук-тук! — постукивала подножка. Хлоп-хлоп! — похлопывали батаны́[4]. Ткачиха напевала смешную песенку — верно, собственного сочинения, — которая чудесно вторила многоголосым звукам ткацкого станка.
И тут лесорубы из Черного леса потихоньку прокрались мимо. И дальше во всех домах были раскрыты окна. Квелый Раг захорохорился больше других.
— И чего повыдумывали, леший их знает! — возмущался он почти в полный голос. — Нынче, верно, и в запечье на лежанке не согреешься.
— Старики перемерзнут, как тараканы, — добавил Вирпулис. — Помню, нас, ребят, пуще всего пороли, когда хоть малую щелку в двери оставишь.