Октав Панку-Яш - Великая битва у Малого пруда
Перед уходом из дому он обозлился на Нику, потому что тот явился весь в тине, потерял сандалию.
«Не знаю, что и делать с этим мальчишкой! Просто сладу с ним нет!» Мирон Негулеску оделся и пошёл в парк. Решил, что там скорее успокоится. Он прошёлся по аллеям в поисках свободной скамейки, но все были заполнены. И только одна, под липой, почти пустовала. Там сидел мужчина, примерно его ровесник, в форме железнодорожника и читал газету.
— Можно здесь сесть? — спросил отец Пику.
— Пожалуйста, — ответил железнодорожник и подвинулся на кран скамейки.
Мирон Негулеску сел, рассеянно посмотрел по сторонам, потом взглянул на газету. Сосед заметил это.
— Хотите почитать?
— Нет, благодарю, я так просто…
— А то, если хотите, пожалуйста, — настаивал железнодорожник. — Я уже всю прочитал.
— Нет, нет, спасибо! Я утром читал.
— Вы тоже читаете «Учительскую газету»? Вы, случайно, не учитель?
Мирон Негулеску только теперь разглядел название газеты. Он ответил:
— Нет, я не учитель. Когда я сказал, что уже читал, я имел в виду центральные газеты.
Железнодорожник снял очки, вложил их в парусиновый футляр и, смеясь, сказал:
— Я тоже не учитель, да мне и не стать им с моим-то образованием. Но я — отец, а в этой газете много интересного и для родителей.
— Я тоже отец, — со вздохом сказал Мирон Негулеску.
— У вас много детей?
— Много?.. Этого еще не хватало! Тут от одного поседеешь. Упрямый, каких свет не видел. Просто ума не приложу, что с ним и делать! Бьёшь его, и всё равно не помогает.
— Ну, битьём вообще никогда ничего не сделаешь, — сказал собеседник.
Мирон Негулеску насмешливо посмотрел на него:
— Ваш, видно, ещё младенец и пока не начал озоровать.
Сосед весело рассмеялся:
— Да, есть и младенец, а кроме него, ещё девять.
— Что? — ужаснулся Мирон Негулеску. — У вас десять человек детей?
— Да, десять, доброго им здоровья и вашему тоже!
— Вот это да! Десять человек! — не унимался отец Нику. — И как же вы управляетесь? Как вы можете сладить с ними? У вас дома, наверно, сущий ад.
— Напротив. Не знаю, каково в раю, но думаю, что у нас дома веселее.
— Они, наверно, очень боятся вас.
— Вот уж нет! Уважают меня, это верно. И я, в свою очередь, уважаю их.
— Это что же, и младенца значит? — засмеялся Мирон Негулеску.
— А как же! Уважаю его сон, покой. А у остальных — человеческое достоинство.
— Интересно… А когда случается всыпать им, как тогда… уважаете их достоинство?
— Я никогда не бил детей, — невозмутимо ответил тот, хотя в вопросе была явная ирония. — Бить — значит унижать. Даже животные этого не любят, тем паче люди. Побитый ребёнок чувствует, что пренебрегли его достоинством, он озлобляется и ещё больше упорствует. Нет, битьём ничего хорошего не добьёшься.
— А что же делать, если он выводит меня из терпения?
— Поговорите с ним, помогите ему осознать вину, докажите, убедите, что он неправильно поступил, чтобы он больше не повторял этого…
— Словно это поможет! — скептически сказал Мирон Негулеску.
— А вы пробовали и увидели, что не помогает?
Тот ответил не сразу. Лишь после того, как сосед повторил вопрос, он задумчиво сказал:
— Не пробовал…
Долго продолжалась их беседа, до самых сумерек. И чем дольше они говорили, тем больше располагал к себе этот человек, с которым Мирона Негулеску свёл случай. Он так спокойно, дружелюбно и тепло говорил о вещах совершенно новых и необычайно интересных для отца Нику!
— Вы знаете, товарищ, вы мне просто очень понравились! Я рад, что встретился с вами, — восторженно сказал Мирон Негулеску.
— И я очень рад, что смог быть вам полезен, — ответил железнодорожник. — Дети — самое дорогое, что у нас есть. Без них и жизнь была бы скучной и старания наши бессмысленны. Боремся мы и трудимся для себя, но думаем и о будущем. А ведь наше будущее — это дети, не правда ли?
Они расстались друзьями, крепко пожав на прощанье руки.
— Мирон Негулеску, шофёр городского совета.
— Георге Бунеску, машинист.
Когда Мирон Негулеску вернулся домой, Нику был уже в постели. Зайдя на кухню, он спросил у жены:
— Почему Нику так рано лёг? Ещё и восьми нет.
Мать Нику с напускной озабоченностью следила за закипающим молоком и ответила что-то невразумительное.
— Что с ним? — настаивал отец.
— Не знаю… Ты, может быть, сначала поешь мамалыги с молоком?
— Поем, только ты объясни мне, почему он лёг. Ему нездоровится?
Но, уклоняясь от ответа, мать Нику стала наказывать ему, чтобы он не пересаливал мамалыгу:
— У тебя ведь больные почки…
Тут уже Мирон Негулеску повысил голос:
— Скажи мне наконец, дорогая, что же всё-таки с ним?
Видя такую настойчивость, мать ответила:
— Он хотел, чтобы ты застал его в кровати, когда вернёшься… Перед уходом ты проучил его. Вот он и боится, как бы ему опять не досталось. Он здоров.
После ужина мать попросила:
— Ты сегодня уж не трогай, оставь его…
Думая совсем о другом, Мирон Негулеску даже не понял, о чём это она.
— Кого?
— Нику… Может быть, он уже заснул…
— Я и не собирался.
— А я думала…
Мирон Негулеску вышел во двор, и вскоре до слуха мальчика донёсся мелодичный голос. Он пел о далёких, бесконечных дорогах, по которым ехал печальный шофёр…
Глава пятнадцатая. Другой вечер в семье
Звёздочки монетками сверкают,
И луна блестит, как золотой…
Вечера их нежно накрывают
Шёлковой косынкой голубой!
Так начиналось стихотворение, которое сочинял июльским вечером Дину, сидя на подоконнике с поджатыми ногами и глядя на звёздное небо.
Шумно и весело было в доме Бунеску. Мать с Марией и Софией после обеда пошли по магазинам и вернулись домой нагруженные покупками. Развёртываешь одну — и глаза слепит пёстрый шёлк на блузку Ауроре. Развернешь другую — и на столе голубеет новая рубашка для Петрикэ; тут и ярко-красный галстук для Вирджила. Не забыли даже «малышку». Ей предназначался костюмчик с такой шапочкой, которой позавидовала бы сама Красная Шапочка.
У отца поблёскивали от удовольствия глаза. Кстати, и для него был сюрприз. Ему купили жёлтый пояс с блестящей латунной пряжкой дивной красоты.
Так как в семье Бунеску был в чести закон «ничто не исчезает, всё преобразуется», то Петрикэ, увидев пояс, стал просить у отца старые подтяжки.
— На что они тебе? Они и велики тебе будут и вообще уже негодные.
— Вот как раз поэтому. Чем выбрасывать, лучше дай мне, я из них сделаю рогатку.
— Эх, бедные вы мои подтяжки! — засмеялся отец. — Кабы вы знали, что быть вам рогаткой, то не служили бы мне верой и правдой столько лет, а порвались бы в первый же день.
Поскольку все зеркала, какие были в доме, позанимали взрослые, торопясь удостовериться, к лицу ли им обновки, Петрикэ решил потом примерить новую рубашку.
В этот вечер ему, впрочем, как и всем ребятам, надо было готовиться к предстоящей морской игре. Прежде чем разойтись по домам, они условились, кто какой порт выбирает. Санду выбрал Москву — порт пяти морей, Дину — дунайский порт Будапешт, Мирча — Констанцу, румынский порт на Чёрном море, Алеку — Нью-Йорк, порт в Атлантическом океане, Костя — средиземноморский порт Марсель. А Петрикэ выбрал Неаполь — итальянский порт на Тирренском море.
Он взял с полки атлас и раскрыл его на карте Италии. Потом достал из-под кровати кипу номеров газеты «Пионерская искра» и принялся внимательно просматривать их, вчитываясь в рубрику «Вокруг спета».
В саду послышалось мяуканье, потом в открытое окно влетел камешек и угодил прямо на атлас, в самый кончик «итальянского сапога», как бы образуя новый остров по соседству с Сицилией. Ещё один камешек проделал тот же путь и накрыл Липарские острова, угрожая им затоплением.
Дав о себе знать столь необычным образом, вслед за тем в окно прыгнул и сам «лучший стрелок из рогатки».
— Ты что там пишешь? Можно посмотреть?
Петрикэ притворился сердитым:
— А кто тебе сказал, что мы помирились?
— Глаза твои сказали!
— Глаза речью не владеют, а без этого ты не понимаешь.
— Вот и понимаю. По глазам вижу, что ты шутишь, жалеешь о том, что плохо относился ко мне, и хочешь со мной дружить. Так ведь? — И, не дожидаясь ответа, Нина продолжала: — Да, чуть не забыла тебе сказать. Знаешь, что я нашла у себя в ящике?
— Откуда я могу знать?
— Я нашла твоё письмо.
Петрикэ наморщил лоб:
— Врёшь. Я никогда и не писал тебе.
— Вот и не вру, злюка. — Передразнивая его, Нина тоже наморщила лоб. — Ты писал мне четыре года назад, когда мы были во втором классе.