Рувим Фраерман - Соболя
Воздух стал золотисто-темным, густым, как бобовое масло. Не верилось, что солнце взошло.
Когда сети выбрали и Ан Сенен снова стал у руля за будкой моториста, ветер был в полной силе.
Перегруженный кавасаки, дрожа кормой и носом, медленно всходил на волны.
Ловцы с тревогой поглядывали на шкипера. Но лицо Ан Сенена странным образом успокаивало их. Оно было задумчивым и внимательным.
Ловцы забрались в кубрик. Ан Сенен остался на палубе один. Он молчал, когда подходила особенно страшная волна — серая, цвета камня, и бормотал что-то, когда она проходила.
Так пять часов подряд тихим бормотаньем провожал он каждую опасность.
Шарф его размотался, щелкал; он отмахивался от него, как от налетевших ос. Наконец, сорвал, сунул в карман телогрейки, обнажив черную, в трещинах шею. В это время со скрипом, точно кто-то шагал по песку, прошла над бортом волна. Ан Сенен вцепился в руль и принял ее тяжесть на плечи. Потом забормотал так громко, что из будки выглянул моторист.
Мальчик с замасленным лицом и толстыми розовыми губами, он был бледен под своей грязной кепкой.
Ан Сенен пожалел его, на мгновение мелькнула мысль: выбросить рыбу за борт, облегчить кавасаки. Но он только спросил:
— Ты слышал, Ким Чихо, что я тебе сказал?
— Нет, — ответил моторист, с ужасов косясь на океан.
Ан Сенен наклонился и закричал ему сквозь ветер:
— Я решил подарить тебе свою чашку. Сделай из нее звонок для мотора.
Если шкипер мог вспомнить о таком пустяке, то опасность еще невелика. И Ким Чихо снова исчез в будке.
Ан Сенен опять остался один перед лицом океана.
Чтобы отогнать тревожные мысли, он в самом деле стал думать о своей чашке.
Искусно сделанная старым китайским мастером в городе Хай Чжоу, тонкая, красивая, она звучала даже от сказанного вблизи слова. Поэтому Ан Сенен всегда старался есть молча. Он помнил ее с детства. Однажды отец, отправляясь в Кионь-Сань на заработки, принес ее из домашней кумирни и поставил пустой перед ним.
— В Кионь-Сань-до тоже голод, — сказал отец. — Кто знает, вернусь ли я? Возьми ее, Ан Сенен, и сам наполни для себя рисом. Ты, может быть, сделаешь это лучше, чем боги.
Теперь Ан Сенен вспоминал, сколько раз, при всем старании ее наполнить, она оставалась пустой.
В провинции Хуан-Хае-до он похоронил своего первого сына, в Чемульпо на японских промыслах — еще двоих и дочь. Да, он получил сполна свою долю голода, болезней и несчастий.
Но чем заплатит он своей новой родине, где дети его живы и чашка всегда полна? Пусть сделают из нее звонки для моторов. Он может отдать еще свою медную ложку.
Ан Сенен думал об этом. А ветер трубил ему в уши. Море дрожало, как барабан. Два раза волна бросила Ан Сенена грудью на руль и заперла дыхание.
Но Ан Сенен все не соглашался выбросить рыбу, и лицо его было попрежнему задумчиво, строго, как у слепого.
Но вот, наконец, показались пять «пальцев», пять черных скал, торчащих из воды. Воздух темными полосами ходил над ними.
И Ан Сенен, вдруг сгорбившись, кряхтя по-стариковски, повел кавасаки прямо сквозь толпу танцовавших волн. За ними начиналась бухта.
Здесь было значительно тише. Теперь он мог стоять прямо, не рискуя свалиться за борт. Но шум океана еще звучал в сердце Ан Сенена.
На берегу, встречая кавасаки, били в бронзовый колокол.
Тафуин. Японское море.Два снайпера
лестела убитая щебнем дорога; голые саженцы, мелом беленные камни далеко провожали ее. Она шла в гору. — За ней чудилось море, горячий берег, серые оливы. Но пахло не морем, а хвоей. Через какие пространства уносишь в памяти этот горький запах!
Пахло кедрами. На дороге учился ездить на велосипеде красноармеец, над дорогой летал бомбовоз. Часовые ходили у складов. Возле каменных казарм желтел песок, и в осенней траве росли маленькие неожиданные цветы.
Я был на Дальнем Востоке.
Командир дивизии пригласил меня остаться у него.
— Чем вас угощать? — спросил он. — Вы, наверное, не будете есть фазанов. Они вам здесь изрядно надоели.
И в первый день он достал рябчиков; мясо их тоже пахло хвоей. Потом четыре дня подряд я ел фазанов: утром, днем и вечером.
Приветлив и прост был командир. С утра надевал тяжелые, походные сапоги, форму и уходил бриться в гарнизонную парикмахерскую.
А вечером после дивизионных дел слушал мои рассказы о Москве. К столу подсаживалась его жена — маленькая женщина, которую звали Станиславой. Они расспрашивали о новых поэтах, о Большом театре. Запыленный крошечный китайский бильярд валялся в углу. Иногда командир настраивал радио, стараясь поймать оперу из Большого театра, но ловил только японские марши, Филиппины, Гонолулу.
— Далеко Москва! — говорил тогда командир.
— И здесь у вас замечательная жизнь, — отвечал я. — Недавно я видел, как взорвали перевал, чтобы проложить сквозь тайгу широкую дорогу. Три дня над океаном носилась пыль.
— Это верно, — согласился командир. — Мы работаем, строим, сторожим. Кстати, хотите, я вас познакомлю с лучшими снайперами моей дивизии? Они должны сейчас притти ко мне в гости.
— Разве дисциплина позволяет, чтобы стрелки ходили в гости к командиру дивизии?
— Да, если командир приглашает.
В это время в передней раздался звонок, и два голоса, слившись в один, сказали:
— Товарищ командир дивизии, братья Фроловы явились.
Я спросил:
— Неужели это те самые братья, о которых командующий писал их отцу, поздравляя его с такими сыновьями?
Командир кивнул головой.
В комнату вошли два красноармейца, двое юношей, рослых, похожих друг на друга.
Спокойно, без робости, они присели к столу и взяли по яблоку, которые им предложил командир.
Старший, Евгений, был смуглее брата и молчалив. Разговаривал больше Владимир. Он грыз яблоко, слушал и отвечал, глядя прямо в лицо собеседнику. Он считался лучшим снайпером, чем его брат. Когда старшего призвали в Красную армию, младший пошел добровольцем. Они не хотели расставаться, и оба стремились на Дальний Восток.
И оба были так молоды, что детство помнили, как ближайшее событие своей жизни, — железнодорожный техникум в Пензе, станцию Селиксу, где отец был начальником, игру в бабки, ленивую речку, в которую ветер постоянно сбрасывал листья с осин.
А командиру было уж под сорок пять, и лицо у него было желтое — расплата за старые раны и малярию. И мне казалось, что легкая зависть к юности снайперов сквозит во взгляде его голубовато-водянистых глаз.
Он сказал младшему:
— Ты на инспекторских стрелял сверхотлично. Из пяти выстрелов не дал ни одного промаха. А ведь погода была плохая — Евгений промахнулся.
Старший смутился, а младший, с сочувствием взглянув на брата, сказал:
— Слева было солнце, товарищ командир дивизии, а справа — ветер. Он прижимал траву, и я определил его, как средний. Солнце ударяло в левое очко противогаза, мешало видеть цель. Я заклеил очко бумажкой, а на ветер сделал поправку.
Командир улыбнулся. Он остался доволен ответом, но вслух заметил:
— Все это прекрасно. Однако, боюсь, что вас перехвалили. У меня сотни таких снайперов, как вы.
Братья промолчали, но по улыбке, мелькнувшей в глазах младшего, было видно, что в душе он с этим не согласен.
Потом заговорили о японской армии, и командир рассказал, что японский солдат может сделать с пулеметом шестьдесят километров в день.
— Вот это здорово! — сказал младший.
Старший продолжал молчать. А так хотелось, чтобы этот смуглый и молчаливый юноша заговорил.
Я спросил у него, почему он так стремился на Дальний Восток.
Он ответил:
— Здесь — граница и ближе враг. — Потом, подумав немного, добавил: — Тут есть виноград и кедры.
IIСтранная осень на берегу океана. Летом проходят туманы, дожди, и осень начинается, как наша весна: не падает лист, солнце исправно трудится над хребтами, высока и тепла синева, нет паутины. Но бывают и скверные дни. Они неожиданны.
С утра командир дивизии собирался объезжать свой участок. Я попросил его взять меня с собой.
Я захватил свитер, а шофер-красноармеец надел шубу с овчинным воротником. И только командир не сменил своей старой шинели.
А по дороге, как неутомимый путник, не отставая от машины, шлепал дождь. Он сбивал красные листья с орешника и ворчал в кустах.
Впереди над перевалом воздух был темен и холоден, а позади долина до краев была переполнена туманом.
— Похоже, что на хребте снег, — сказал, обернувшись, шофер.
Мы поднимались все выше. Дождь отстал от нас, и в слюдяные окошечки застучала крупа. Она летела косо, она звенела о кузов. С хребтов спустилась и заняла дорогу вьюга. Уже не видно было ни щебня, ни веток, и мерзли ноги.