Татьяна Лассунская-Наркович - Парфетки и мовешки
— Ну, скажи хоть, сколько будет пять да три.
— Девять, — подумав, робко ответила Завадская.
Учительницу так и передернуло:
— Ужасно, даже этого не знает!
И костлявая рука с размаху поставила «шестерку».
Ганя со страхом смотрела в морщинистое не по годам лицо m-lle Ершовой, или «Щуки», как называли ее институтки, часто прибавляя к этому прозвищу еще и «зубастая». Действительно, лицо Ершовой напоминало рыбу: узкое, длинное, с громадным ртом и с торчавшими как-то вперед зубами; белесоватые выпуклые глаза дополняли сходство. В институте ее не любили за раздражительность и боялись. Ничто так не выводило ее из себя, как если кто-либо из воспитанниц позволял себе крикнуть из-за угла: «Щука!»
Это прозвище приводило ее в ярость. С пылающими щеками она бросалась отыскивать виновную, которую, по близорукости, не успевала разглядеть в лицо. Но поиски обычно не помогали, девочка исчезала бесследно. Пробовала Ершова жаловаться классным дамам («классюхам» или «синявкам», как называли их между собой воспитанницы), но и те ничем не могли ей помочь: никакие увещевания и даже угрозы не действовали на институток. По правде говоря, даже институтское начальство не могло не согласиться с меткостью ее клички, и дамы между собой нередко сами называли Ершову «Щукой».
«Злая, наверное, ой, злая, — думала Ганя, следя за тем, как нервно подергивалось лицо Щуки. — Глаза-то у нее — точно из-за очков вперед выпрыгнуть хотят, а губы-то, губы какие тонкие, так и дрожат! Ох, даже страшно…»
— Три да семь, — неожиданно услышала Ганя обращенный к ней вопрос.
— Десять, — без запинки ответила девочка, быстро-быстро перебирая пальцами.
— Пять из девяти?
Пальчики Гани снова быстро задвигались.
— Четыре, — уверенно сказала она.
— Четыре-то четыре, а вот что это ты руками-то крутишь? Будто постоять спокойно не можешь, — сердито косясь на Ганю, проговорила Щука.
— Это я так считаю, — спокойно объяснила девочка.
— А-а, вот оно что! Так ты без пальцев и считать не умеешь? — насмешливо спросила учительница.
— Не умею, — чистосердечно созналась Савченко, — меня Филат иначе и не учил.
— Кто такой? Как ты сказала? — удивленно подняв на Ганю близорукие глаза, спросила Ершова.
— Филат, это наш денщик.
— Денщик? — в ужасе повторила Щука, и ее лицо изобразило брезгливость. — Что же это, тебя денщик в институт готовил? — ехидно заметила она.
— Никто не готовил, — пожав плечами, сказала девочка. Она не могла понять, почему на лице учительницы вдруг появилась такая кислая гримаса. — Папа говорил, что меня здесь всему научат, — добавила она.
— Филат так Филат, — неожиданно согласилась Ершова.
Ганя ей положительно понравилась: «Хорошая будет ученица, — подумала она, — видать, что способная и сообразительная, в приготовишках ей нечего делать». И, задав еще несколько вопросов, на которые Ганя удачно ответила, Щука поставила ей хорошую отметку.
— Ты говоришь, что папа не хотел готовить тебя в институт? А отчего же мама с тобой не позанималась? — неожиданно спросила она Ганю.
— У меня нет мамы, умерла давно, — дрогнувшим голосом ответила девочка.
— Ну а братишки, сестренки есть? — более мягким тоном продолжала Ершова свои расспросы. Она сама не могла бы объяснить, что влекло ее к новенькой и заставляло задавать необычные, как она в другом случае сказала бы сама себе, праздные вопросы.
— Никого нет, только папа один, — услышала она тихий ответ.
— Так тебе здесь и веселее будет, учись только хорошенько, — уже совсем ласково добавила Щука.
Пепиньерка подвела Ганю к немке. Когда выяснилось, что девочка совершенно не знает не только языков, но даже и латинской азбуки, толстая немка, в ужасе от ее невежества, закатила глаза и еще долго охала и вздыхала, осуждая родителей, не заботящихся об образовании детей. Зато русская учительница похвалила девочку за четкое, правильное чтение и недурно написанный диктант.
— Теперь ты свободна, и я отведу тебя к m-lle Струковой, — взяв Ганю за руку, сказала пепиньерка.
— А что, я провалилась в седьмой класс?
В эти минуты Ганя готова была дорого дать, только бы стать «седьмушкой» [7] — назло противной Исайке.
— Это еще неизвестно, все решится только на конференции.
— Конференция, конференция… — тихо повторила девочка. — А что это такое?
— Ты не знаешь, что такое конференция? — с каким-то состраданием глядя на Ганю, удивилась пепиньерка и тут же подумала: «Вот какой тупой, неразвитой ребенок! Не дай Бог, если меня назначат ее учительницей!» — Конференция, или совещание, это одно и то же, — усталым голосом пояснила она.
— И скоро будет эта самая конференция? — не унималась новенькая.
— После экзаменов.
Ганя открыла было рот, чтобы задать новый вопрос, но пепиньерка строго остановила ее:
— Никогда не лезь к старшим с расспросами. Это здесь не принято, это неприлично!
«За что она на меня рассердилась? Разве я сказала ей что-то обидное? Никогда никто не говорил мне того, что я сейчас от нее услышала. Напротив, и папа, и няня, и Филат — все, все объясняли мне то, чего я не понимала», — думала девочка. Она не могла понять, кто же прав: они, дорогие ее сердцу, никогда с ней строго не говорившие, или эта холодная, надменная пепиньерка?
Ганя не успела ответить себе на этот вопрос: они уже входили в классную комнату.
В тот же вечер она узнала, что принята в седьмой класс.
Глава III
Овцы и козлища. — Всех как одну. — Тайна переписки
От окна слышались громкие рыдания черненькой Акварелидзе, которую ловко и проворно стриг вертлявый парикмахер. На простыню, покрывавшую худенькие плечики девочки, падали длинные пряди иссиня-черных волос.
— Ну и чего ты ревешь? — сердито окликнула ее Струкова. — Что у тебя новых, что ли, не вырастет? Небось, еще лучше этих будут.
Но в ответ на это утешение девочка разрыдалась еще громче, и что-то безнадежное слышалось в детском плаче.
— Да что это, в самом деле, уймешься ли ты наконец? — Струкову раздражали плач и крики детей.
— Не извольте беспокоиться, сию минутку барышня будут готовы, — суетился парикмахер.
Он был очень доволен сегодняшним днем. Правда, за труды ему платили гроши, но в уме он подсчитывал, сколько получит от продажи длинных шелковистых кос его маленьких жертв: волосы поступали в его полную собственность. И, видимо, соображения его были очень приятными, так как он то и дело, улыбаясь, посматривал на груды разноцветных волос, лежавших на полу дортуара. Воображение рисовало ему прически, локоны и косы, которые он ловко создаст из этого дорогого материала; модницы заплатят ему за них хорошие деньги, в то время как обезображенные стрижкой девочки не раз всплакнут об утраченной естественной красе.
— Поплачут и утешатся, — говорил он себе в оправдание, вглядываясь в сразу подурневшее личико ребенка. Еще миг, и Акварелидзе поднялась со стула.
— Пожалуйте, барышня, вот вы и готовы! Взгляните в зеркало, ей-Богу, вам очень к лицу короткая стрижка, — уверял юркий парикмахер.
Девочка инстинктивно провела рукой по затылку. Вместо привычной толстой косы она нащупала остриженные в скобку волосы; голова показалась ей легкой, словно чужой. С громким рыданием бросилась она к подругам, ища у них сочувствия и утешения, а на ее место уже сажали следующего ребенка. Струкова то и дело окликала новеньких, порой оказывавших сопротивление; ее и без того всегда красные щеки пылали от гнева.
Почти все воспитанницы института проходили через ее руки, так как большинство девочек поступали в самый младший класс, где бессменно, уже в течение не одного десятка лет Струкова, или просто «Стружка», как называл ее весь институт, оставалась классной дамой. Резкая до грубости, она нисколько не считалась с маленькими, оторванными от семьи девочками, с трудом переносившими тяжесть разлуки с дорогими их сердцу родными и на первых порах совершенно терявшимися в непривычной обстановке, среди чужих, незнакомых людей.
Но, видно, Стружку не трогали красные, заплаканные глаза новеньких, и сердце ее оставалось равнодушным к детским страданиям. Она даже не пыталась отогреть их души ласковым словом участия, только строгими окриками старалась осушить наивные, горькие слезы. Вообще в ее задачи отнюдь не входило добиться любви и расположения вверенных ее попечению детей. Все ее старания сводились к тому, чтобы как можно скорее отшлифовать новеньких, то есть сгладить их своеобразие и особенности характера и по возможности подогнать под общий шаблон. И первое, что она предпринимала для этой цели, — стрижка детей, которая в значительной степени определяла однообразие их внешнего вида. И во всех этих маленьких девочках, остриженных в скобку, с гладкими черными гребенками на голове, в форменных зеленых «мундирах» с белыми рукавчиками, пелеринами и передниками трудно было узнать еще недавно кудрявых или длинноволосых Сонечку, Машеньку или Анечку. Теперь это были просто малявки, «седьмушки»; им предстояло надолго отвыкнуть от своих имен и стать Завадской, Липиной или Савченко…