Геннадий Машкин - Синее море, белый пароход
Отец взял мою ладонь и прижал пальцы к своей руке. Я ощутил под кожей непродавимые мускулы и твердый, как кость, плоский осколок.
– Больно, пап? – спросил я, еле выговорив последнее слово.
– Нет, – ответил отец. И пожаловался дружкам: – Только воды стала бояться… Чуть что – отнимается. Ну, на Сахалине в порту мне место обещано.
Юрик бросил маму в спальне и притопал к нам. Он залез к отцу на колени.
– Счастливчик ты, Васька, счастливчик, – повторил Зимин и вздохнул. – Побегаешь еще по свету. На Сахалине, говорят, хорошо. Селедка идет – черпай ведром.
– Хитрого мало. – Отец составил кружки в кучу и разлил водку. – Море – не наш Амур.
Друзья лязгнули кружками, выпили не морщась. Закусили розовыми шматками колбасы. Отец приказал мне принести из-за печки мешочек с табаком. Я исполнил приказание. Щепотки фронтовиков ткнулись в зеленое крошево, словно голодные птицы в зерно. Фронтовики свернули цигарки. Щепотки их чуть дрожали. Отец обнес дружков огоньком. У него была зажигалка – маленький снаряд.
– И ты заживешь хорошо в моих хоромах, – сказал отец Зимину. – Как другу и инвалиду Отечественной войны отдаю тебе дом задаром.
– Ты один дому хозяин, да? – выкрикнула мама из спальни звенящим голосом.
– Я строил дом, – громко ответил отец. – Хочу – спалю, хочу – отдам… – Он снизил голос и вытянул шею к дружкам: – Трудно, братва, семьей командовать. Взводом – куда легче…
– Опасно сейчас ехать на Сахалин, – сказал Чума и втянул дым так, что щеки стали двумя глубокими чашками. – В море мины… Японец злющий… Самураи не сдавались. Расстреляет патроны и носовой платок – на штык. Подбежишь к нему, а он гранату под ноги… Санька Чириков под Хайларом и попался так.
– Доверчивый был, помните какой? – сказал отец и окаменел.
– На руках у меня помер, – добавил Чума.
– Эсэсовцы тоже поначалу не сдавались. – Отец сжал кружку так, что она хрустнула.
– Ну, самурай куда хитрее эсэсовца, – ответил Чума. – До сих пор постреливает…
– А сыновьям ничего не страшно, – сказал отец и больно провел рукой по моему «боксу». Волосы вздыбились. – Вот он, надёжа отца, растет. Хочет японцам дать по шее…
Я расправил плечи, подтянул живот. Но Чума поглядел на меня так, что захотелось спрятаться. Однако в следующий же миг я склонил голову к плечу и выдвинул нижнюю губу. Я хотел показать, что ничего не боюсь.
– Ух и табак у тебя, Васька, гхм, гхм!.. – Щетинистое лицо Зимина скрылось в терпком дыму.
– И табаку тебе оставлю с полкуля, – ответил отец и настороженно обернулся к спальне.
Мама, конечно, не замедлила ответить.
– Табак ты не сажал! – крикнула она, и в горле у нее словно булькнул стальной шарик.
– А-а-а… – Отец махнул рукой в сторону спальни: не обращайте, мол, внимания – и предложил дружкам: – Набивай кисеты, ребята.
Но я знал, что табак мама не отдаст. Он нам тяжело доставался. Наши ладони покрывались кровяными мозолями, пока мы вскапывали огород. А сколько приходилось возить нам вдвоем навозу в ручной тележке, чтобы удобрить землю. Потом прополка и окучивание. А еще надо было следить, чтобы коровы или козы в огород не забрались. И для этого мы возили с металлической свалки индиговую змеевидную стружку и обтягивали ею редкие колья ограды. Сколько раз мы руки резали этой стружкой… На полкуля табаку можно было долго жить не тужить.
Фронтовики неуверенно зачерпнули по горсти самосаду.
– Бывало, пайку хлеба отдашь за осьмушку махры, – сказал Чума, сунул утиный нос в горсть и чихнул.
– Хитрого мало, – ответил отец, закрывая глаза от крепкого дыма, – нервы убивает. – Он кашлянул и запел:
Лесом, поляной, дорогой степной
Парень идет на побывку домой.
Ранили парня, но что за беда —
Сердце играет и кровь молода…
Отец пел натужно, скрипучим голосом, но с душой. Юрик начал ему подпевать. Подхватили песню и дружки.
Мне было не до песен. Я выскользнул в сенцы и побежал через огород в темный овраг. Ребята ждали меня.
3
Большой чайник пришлось нести Юрику, так как наши руки были заняты чемоданами, бельевой корзиной и узлами с табаком. Крышка на шпагатике громыхала, как тарелки в духовом оркестре. Из всех дворов лаяли собаки. Соседи глядели на нас из-под руки. Их, видно, слепил чайник, отражавший солнце, словно зеленое зеркало. Мама хотела и в чайник засыпать табак. Но Юрик тогда бы не донес его.
Отец нагрузился так, что еле передвигался. Куча узлов на блестящих сапогах «джимми». Отцу пришлось забрать весь табак, какой был у нас, иначе мама ни в какую не хотела ехать. Она плакала и приговаривала, что отец нас по миру пустить хочет. Она никак не желала понять, что табак нам теперь не нужен. Раньше он как бы заменял нам отца. А теперь отец сам будет нас кормить, обувать, одевать. Не нужно выменивать за табак шинели и шить нам из них штаны, рубахи, телогрейки… Но мама не понимала этого. И отцу, в конце концов, пришлось нагрузиться.
Нас провожали дружки отца и соседка Василиса. Борька, Скулопендра и Лесик тоже гнулись под чемоданами. Мне оттягивали руки узлы с табаком, а карманы штанов и шинели – самопал, патрон от крупнокалиберного пулемета, рогатка, две самострельные ракеты и леска с бронзовым крючком. Леску подарил мне Борька. Через плечо у меня была перекинута школьная матерчатая сумка, набитая учебниками для шестого класса, альбомом и русско-японским разговорником, которым меня наградила руководительница кружка за усердие. Она, старенькая наша Марья Павловна, думала, что я изучаю японский язык ради будущей дружбы с японцами. Она любила поговорить о том времени, когда кончится война. Она зажмуривалась и рассказывала, как мы будем ездить в гости к ним, а они к нам. Совсем запросто, словно соседка Василиса к моей матери на чай. И читала нараспев Марья Павловна короткие японские стихи – танки.
Ах, не топчи, постой!
Здесь светляки сияли
Вчера ночной порой…
У меня от них сладко свербило в носу. Но провести меня было не так-то просто. Я помнил про танки, которые нацелены в нас с той стороны границы.
– Как приедешь, сразу пиши, – напоминал Борька всю дорогу до вокзала.
– Ты с японцами не рассусоливай, – советовал Скулопендра, вытирая пот со лба рукавом телогрейки. – Чуть чего – бей! Нас не дожидайся.
– Я б-бы их… – сказал Лесик и чуть не уронил бабушкин сундук в грязь.
На вокзале я хотел устроить последнее совещание нашего штаба. Но старая труба из духового оркестра расстроила все мои планы.
Бронзовой улиткой прильнула она к железной ограде вокзала. Ее золотистый, с легкими вмятинами бок отражал солнце сильнее, чем наш чайник. Люди проходили мимо, но никому до трубы не было дела. Наверное, поломалась труба во время марша, и военные выбросили ее.
Мы окружили трубу. Борька оглянулся, поднял ее и надел на себя. Никто не окликал нас. Значит, труба была ничейная. Борька подул в мундштук, давя на клапаны. Труба не играла. Ребята побросали чемоданы и стали по очереди надувать щеки. Но труба только сипела.
– Починим, – сказал Борька, и они пошли назад. Они торопились, чтобы кто-нибудь не отобрал трубу.
– Ребята! – крикнул я.
Они повернули головы.
– Вот что, Гера, – Борька перебрал клапаны трубы, – если там подвернется флейта какая-нибудь, пришли. Создадим оркестрик…
– Знаешь, Борька, – ответил я, сдвигая брови, как отец, – я еду не флейты собирать!
Они посмотрели себе под ноги, потом по сторонам, помахали мне торопливо и зашагали дальше. Труба колыхалась на прямой Борькиной спине, обтянутой перелицованной шинелью. У нас с Борькой одинаковые шинельки.
Я заплел руку в решетку перронной ограды и так замер. Неужели не видеть мне больше оврага, где в зарослях паслена скрывался вход в пещеру?..
– Чего рот раскрыл? – Мама схватила меня за плечо и подтолкнула к воротам на перрон.
Вокзальный репродуктор с треском пел «Под звездами Балканскими».
Я протиснулся в вагон. Отец бегал взад-вперед, таская узлы. Его кудри из-под лакированного козырька военной фуражки обмокли и прилипли ко лбу.
Поезд двинулся, и песня стала стихать. Я высунулся из окна, стараясь увидеть ребят. Но ветер ударил в затылок, и мама закрыла окно от сквозняка.
Я сел на скамейку в угол и нахохлился. Да и вся семья загрустила. У мамы слезы лились, точно масло из дырявой масленки. Бабушка перекрестилась, когда мы проехали последний дом на краю Хабаровска.
– Ох, и зачем ты пожег иконы, Василь! – сказала она. – Ляксей мой и тот иконы не трогал.
Отец облизывал языком цигарку и сплевывал табачины. Он лишь поморщился от бабушкиных слов.
Один Юрик суетился и смеялся. Он сел на столик и прилип носом к стеклу. Мимо проносились бурые луга с гусями, красные дома, голые перелески, а дальше проплывали под солнцем широкоплечие сопки, пятнистые от снега. Поезд догнал тележку, которую волокла корова. Буренку подстегивала длинным прутом девочка в рваной телогрейке. Девочка пыталась угнаться за поездом. Но буренка только отмахивалась хвостом от прута. Тогда девочка показала нам розовый острый язык.