Марсель Паньоль - ДЕТСТВО МАРСЕЛЯ
Труды наши начались с кражи: мне поручено было выкрасть из ящика кухонного стола железный уполовник.
Мама долго его искала и много раз находила, но никогда не узнавала, потому что мы расплющили уполовник молотком, превратив его в лопатку штукатура.
Этим орудием, достойным Робинзона Крузо, мы воспользовались, чтобы вцементировать в стену погреба два железных бруска с четырьмя шурупами, которые удерживали в равновесии колченогий стол, возведенный нами в ранг рабочего станка.
На нем мы установили скрипучие тиски — правда, они сразу сбавили тон, когда их смазали маслом. Затем мы подсчитали наше оборудование: пила, молоток, клещи, шурупы, отвертки, рубанок, долото, гвозди всех размеров, но все погнутые, так как мы их вытаскивали из стен клещами.
Я любовался нашими сокровищами, этой «техникой», к которой маленький Поль не смел прикасаться; он верил, что колющие или режущие инструменты могут по своей воле причинить зло, и не видел большого различия между пилой и крокодилом. Мой брат Поль был беленький, круглощекий карапузик с большими светло-голубыми глазами и золотистыми локонами. Он был задумчив, никогда не плакал и любил играть один под столом какой-нибудь пробкой или мамиными бигуди.
Однако он живо смекнул, что сейчас затевается важное дело; он вдруг куда-то убежал и принес нам, улыбаясь во весь рот, две веревочки, игрушечные целлулоидные ножницы и гайку, которую нашел на улице.
Мы встретили это пополнение нашего инвентаря громкими возгласами восторга и благодарности, а Поль покраснел от гордости.
Отец усадил Поля на табурет и наказал ему оттуда не слезать.
— Ты будешь нам очень полезен, — сказал он, — ведь инструменты очень хитрые: начнешь искать какой-нибудь, а он мигом это понял и прячется подальше…
— Потому что они боятся, что их будут бить молотком! — подхватил Поль.
— Разумеется, — ответил отец. — Ну вот, ты и сиди на табуретке и смотри за ними во все глаза, это сбережет нам много времени.
***
Каждый вечер, в шесть часов, я выходил вместе с отцом из школы на улице Шартрё, самой большой начальной школы в Марселе, где я учился, а наш папа Жозеф учил. Он был тогда на двадцать пять лет старше меня, как, впрочем, и потом. Но тогда рядом со мною шел смуглый молодой человек невысокого роста, хоть он и не казался маленьким. Нос у него был довольно длинный, но совершенно прямой, и длину его очень удачно скрадывали с одной стороны очки с большими стеклами в золотой оправе, а с другой — усы. Голос у отца был низкий и приятный, а иссиня-черные волосы завивались в кудри, когда шел дождик.
Возвращаясь из школы домой, мы говорили о нашей работе и по дороге покупали какие-нибудь мелочи, которыми забыли запастись, — столярный клей, шурупы, баночку краски, напильник. Мы часто наведывались в лавку старьевщика — он стал нашим другом. Я проникал в сокровенные тайники мира чудес, потому что теперь мне позволяли рыться во всех углах лавки. А там имелось решительно все; однако купить то, за чем пришел, никогда не удавалось… Придя за метлой, мы уносили корнет-а-пистон или дротик, тот самый, которым, по словам нашего друга, был убит принц Бонапарт. А когда мы являлись домой, мать сразу — таков уж был порядок — отбирала у нас нашу добычу, поспешно мыла мне руки и терла наши трофеи щеткой, смоченной в жавелевой воде. Претерпев эту медицинскую чистку, я скатывался кубарем вниз по лестнице в погреб и заставал отца с Полем в «мастерской».
Она освещалась керосиновой лампой. Лампа, так называемая «молния», была медная, кое-где со вмятинами; кругообразный фитиль выходил из медной трубки, а сверху надевался металлический колпачок, который заставлял пламя гореть венчиком. Этот венчик был Довольно широк, и для того чтобы ламповое стекло, которое англичане метко прозвали «дымоходом», могло вместить этот огненный венчик, оно книзу расширялось, имело шарообразную форму, и пламя казалось особенно ярким. Эту лампу мой отец считал последним словом техники; она действительно давала очень яркий свет, но и распространяла прескверный, вполне современный запах перегара.
Ремонт мебели мы начали со сборки стульев. Это оказалось настоящей головоломкой, и решить ее было особенно трудно потому, что ножки не входили в гнезда поперечных брусьев и все они были разной длины.
Мы отправились в лавку старьевщика и заявили протест; он сначала прикинулся удивленным, а затем дал нам еще одну связку таких брусков да еще настоял, чтобы мы приняли от него маленький подарок: пару мексиканских стремян.
Употребив немалое количество столярного клея, плитки которого я растворял в теплой воде, мы восстановили шесть стульев в их первоначальном виде и покрыли лаком. А мать сплела из прочной бечевки сиденья. И вдобавок, неожиданно для всех нас, украсила их тройной каймой из алого шнура.
Расставив стулья вокруг обеденного стола, отец долго их созерцал; потом объявил, что после такой отделки за эту мебель можно взять по крайней мере впятеро дороже, чем заплачено; словом, он не преминул лишний раз заставить нас восхищаться его изумительным даром «делать находки» в лавках старьевщиков.
Затем настало время заняться комодом, ящики которого так заклинило, что пришлось разобрать его на части и основательно поработать рубанком.
Эта работа продолжалась не больше трех месяцев, но в памяти моей она занимает огромное место. Именно тогда, при свете лампы-молнии, я открыл, что руки мои наделены умом, а самые простые орудия труда — чудодейственной силой.
В одно прекрасное четверговое утро мы выставили наконец в нашем коридоре всю мебель, предназначенную для летних каникул. На эту выставку был приглашен как эксперт наш друг старьевщик и дядя Жюль, как человек, способный оценить наши труды.
Здесь, пожалуй, уместно будет рассказать о моем дяде Жюле. У него были пушистые каштановые усы, рыжие густые ресницы, большие голубые глаза немного навыкате, смуглый румянец на щеках и кое-где на висках серебряные нити.
Дядя Жюль родился среди виноградников, в том самом позолоченном солнцем Руссильоне, где на улицах так часто можно увидеть людей, катящих винные бочки. Он уступил братьям усадьбу с виноградником, а сам стал первым интеллигентом в своей семье, избрав профессию юриста, и служил в префектуре [9]. Но он остался каталонцем [10] и раскатисто выговаривал звук «эр»; казалось, в горле у него перекатывались камушки, как в гремучем ручье.
Я исподтишка передразнивал его, на потеху Полю. Мы ведь всерьез считали провансальское произношение единственно правильным французским произношением, потому что так говорил наш отец, член экзаменационной комиссии на выпускных экзаменах средней школы; следовательно, раскатистые «эры» дяди Жюля были явным признаком какого-то физического недостатка.
Мой отец и дядя, женатые на сестрах, дружили, хотя дядя, который был старше и богаче нашего Жозефа, подчас держался с ним покровительственно.
Время от времени дядя начинал возмущаться чрезмерной, по его мнению, продолжительностью школьных каникул.
— Я допускаю, — говорил он, — что детям нужно так долго отдыхать, но учителей-то можно пока использовать на другой работе.
— Вот-вот! — насмешливо отвечал отец. — Послать бы их на два месяца заменять измученных чиновников префектуры каково им, беднягам, целый день ловить мух и протирать штаны в канцеляриях!
Но в своих дружеских стычках они дальше этого не заходили и никогда не упоминали, разве что иносказательно, о главном пункте разногласий: ведь дядя Жюль ходил в церковь! Когда отец узнал со слов мамы, которой тайно поведала об этом тетя Роза, что Жюль дважды в месяц причащается, он пришел в ужас: «Ну, дальше идти некуда!» Мама стала умолять его примириться с этим, а главное — не высмеивать при Жюле попов.
— Ты думаешь, он бы в самом деле рассердился?
— Уверена, что он больше не переступил бы наш порог и запретил бы Розе у меня бывать.
Отец грустно покачал головой, потом вдруг сердито закричал:
— Вот! Вот она, нетерпимость этих фанатиков! Разве я мешаю ему бывать каждое воскресенье в церкви и есть своего бога [11]? Разве я запрещаю тебе ходить к сестре оттого, что она замужем за человеком, который верит, будто создатель Вселенной нисходит по воскресеньям с небес и превращается в сто тысяч стаканчиков с вином? Ладно же, я докажу ему, что у меня широкие взгляды. Я посрамлю его своим свободомыслием. Нет, я не стану говорить ему ни об инквизиции, ни о Каласе [12], ни о Яне Гусе [13], ни о стольких других страдальцах, которых церковь послала на костер; я ничего не скажу ни о папах Борджиа [14], ни о папессе Иоанне [15]. И если он даже попытается проповедовать мне разный религиозный вздор — по сути говоря, всякие бабьи сказки, — я отвечу ему вежливо, а смеяться буду себе в бороду!