Юрий Коринец - Привет от Вернера
Вместо стульев стояли табуретки, на этих табуретках сидели и даже готовили. Потому что иногда негде было поставить стол.
И стирали тоже на табуретках – в корыте. А белье кипятили на примусах. Представляете себе: орут примусы, над бельем вздымаются клубы пара, тут же кипят борщи и шипят котлеты... Вот какой неуютной была коммунальная кухня! Сумасшедший дом какой-то! В этом сумасшедшем доме, конечно, не было никаких холодильников. Продукты хранили зимой за окном на веревочках, а летом вообще не хранили. Да и нечего было порой хранить... Такая была жизнь.
Но относились все к этой жизни довольно спокойно, потому что другой жизни себе просто не мыслили. А если и мыслили, то только еще худшую: голод. Все еще помнили этот голод, разруху, гражданскую войну – все было свежо в памяти. Особенно у взрослых.
Вот в такую кухню я и шел по коридору... много лет назад, с лотком яблок на голове.
Войдя в кухню, я увидел там сразу двух зайцев, то есть, простите, двух жильцов. Этих двух зайцев, вернее зайчих, я своим видом не убил. Скорее, они меня убили. В худшее общество я попасть просто не мог! Угадайте-ка, кто там был? Никак не угадаете! Там была Гизи со своей мамой. Я сразу растерялся и прирос к месту. Почему я не мог попасть в худшее общество, спрашиваете вы? Вы, наверное, думаете, что Гизина мама плохая? Не угадали! Вовсе я не хочу сказать, что Гизина мама плохая. Может быть, вы думаете: потому это худшее общество, что Гизи показала мне у Памятника язык? Вы думаете, мне не нравится Гизи? И вовсе не поэтому! Чепуха это – язык! Я сам не раз показывал язык! Не в этом дело. Ну, так и быть, я вам скажу, в чем дело, – по секрету скажу! Теперь-то можно сказать, после стольких лет, да и то под секретом, а тогда этого нельзя было сказать даже под секретом. Дело в том, что Гизи мне нравится... ну вот, вот я вам и сказал. Ну, так что же? – скажете вы. Почему она тогда «худшее общество»? Потому что, если бы она мне не нравилась, было бы куда легче! Тогда бы я ее не стеснялся. Вот Ляпкин Маленький мне совсем не нравится, но я его и не стесняюсь. А Гизи я стесняюсь. Именно потому, что она мне нравится. Когда я вижу Гизи, я сразу становлюсь неловким. Мне тогда все мешает, даже мои собственные руки! И ноги мне мешают, и голова! Я сам себе мешаю. А она мне не мешает. Нисколечко! Даже наоборот: мне хочется с ней играть, но я не знаю, как начать. Я ничего не имею против, что она будет рядом – пожалуйста! Пусть всегда будет рядом, всю жизнь! Не в этом дело. Все дело в том, как быть рядом с ней мне! Вот что сложно! Уже прошло несколько дней, как они с мамой приехали и поселились в нашей квартире, а я все никак не мог с ней познакомиться! Потому-то я сразу и прирос к месту, когда увидел ее на кухне.
Гизина мама стирала в большом корыте, а Гизи ей помогала. Девочки любят стирать, вы же знаете. По всей кухне стоял пар, три примуса рыдали во все свои медные огненные глотки, на них кипело белье и грелась вода в больших цинковых баках, потому что в те годы не было горячей воды, только холодная, и Гизи наливала эту холодную воду из крана в кастрюльку, а потом в корыто, а Гизина мама, вся красная, со слипшейся на лбу прядью волос, с засученными на красных руках рукавами, в переднике, терла в корыте белье.
Когда я вошел, Гизина мама кивнула мне, улыбнувшись. А Гизи не кивнула, хотя она меня тоже видела, не могла не видеть, как я стоял со своими яблоками на голове. Гизи тоже была в переднике, с белым бантом в черных волосах; волосы у Гизи гладкие, как воронье крыло. Глаза черные, большие. А щеки бледные, с розовым румянцем. Когда она улыбается, у нее на щеках появляются ямочки. Но сейчас она не улыбалась. Она ходила по кухне с маленькой кастрюлькой в руках – от умывальника к корыту и обратно. Наливала маме воду. Она высоко поднимала свой прямой аккуратный носик и ходила на цыпочках. Как будто она не стирала, а танцевала.
Вы замечали, как двигаются девочки? Особенно стройные девочки, тоненькие? Они двигаются совсем не так, как мальчишки. Мы с вами – я имею в виду мальчишек и мужчин – ходим просто, не думая о том, как мы ходим. А девочки думают. И женщины тоже. Вот вы на улице к ним приглядитесь. Они все время ходят так, как будто смотрят на себя со стороны. Как будто в зеркало смотрят на себя, в то время когда ходят. И голову они держат так, как будто смотрятся в зеркало. Хотя никакого зеркала перед ними нет. Конечно, не все они так ходят. Некоторые ходят просто, как мы, а некоторые даже очень обычно переваливаются с ноги на ногу, как утки. Или катят себе, как танк. Но эти девочки неинтересные. На них и смотреть не стоит. А на интересных всегда стоит смотреть – как они ходят, как двигаются, как что-нибудь пальцами берут. У них тогда такой вид, как будто они страшно воображают, хотя на самом деле они и не воображают. Просто они так двигаются, и все тут. Они очень музыкально двигаются, как будто под музыку, под песню какую-нибудь. У них все поет, в их движениях, – поворот головы, руки, ноги... Вы не замечали? Я замечал! Я еще давно это замечал, еще много лет назад, и особенно я это замечал на Гизи.
Почему это так, как вы думаете? Да потому, что девочки совсем другие существа! Совсем-совсем другие, нежели мы с вами! В девочках есть тайна! Это я вам точно говорю. Эта тайна нам и нравится. Многие писатели думали над этой тайной, многие-многие люди, не то что я один, – все человечество над этим думает уже тысячи лет, и всегда будет думать, и никогда не разгадает! Может быть, конечно, и разгадает, но я просто себе не представляю, как оно это разгадает! А потом вот что: если человечество эту тайну разгадает, сразу станет хуже. Пропадет весь интерес этой загадки. Волнение пропадет. Вот мы всегда хотим все узнать, разгадать все тайны, а ведь мы никогда не думаем над тем, что тайна – ведь это тоже хорошо! Есть такие тайны, которые всегда хочется разгадать, но никогда не хочется, чтобы они разгадались! Пусть эти тайны будут всю жизнь! Я стоял на пороге в кухню и смотрел на Гизи, как она пританцовывала с кастрюлькой в руках, а мысли вихрем проносились в моей голове.
И тут Гизина мама сказала:
– Na, Jura, was ist denn? (Это значит: «Ну, Юра, в чем дело?»)
Она это по-немецки сказала, но я все понял, потому что хорошо знал немецкий: я с мамой дома занимался и уже хорошо говорил. Не хуже, чем по-русски.
Гизина мама перестала стирать и смотрела на меня с улыбкой, имея в виду яблоки на моей голове.
А я сделал шаг вперед, чтобы красиво пройти по кухне со своим лотком, и сказал:
– Ich verkaufe Apfel! (Это значит: «Я продаю яблоки!»)
И тут вдруг случилось самое страшное: я поскользнулся на мыльном пятне, потерял равновесие, лоток качнулся, полетел на пол с грохотом, и яблоки рассыпались по кухне! Они весело катились в разные стороны по забрызганным мыльной водой коричневым доскам – веселые розовые яблоки!
А мне было невесело! Очень невесело мне было! Позор!
Гизи, не глядя на меня, что-то фыркнула себе под нос. Я нагнулся, чтоб поднять лоток, и почувствовал, как уши у меня становятся горячими, вся голова становится горячей, – почувствовал, что краснею.
Гизина мама что-то сказала, но я не расслышал, потому что окончательно смутился; я расслышал только слова «Schnell! Schnell!» (что значит: «Быстро! Быстро!»), и Гизи быстро кинулась подбирать яблоки. Она это делала серьезно, безо всякой улыбки, даже немножко сердито, поднимая вверх свой аккуратный носик, прыгая по забрызганной кухне и беря яблоки двумя пальцами – большим и указательным, а остальные пальцы она отставляла в сторону, как будто боялась испачкаться об мои яблоки, хотя у нее-то руки как раз и были в мыльной пене! А может, она не хотела испачкать пеной мои яблоки?
Я сгорал от стыда! Я хотел их поразить, как я ловко хожу с лотком на голове, а на деле поразил совсем другим – своей неуклюжестью! Весь красный, ползал я по полу, собирая свои несчастные яблоки. А тут еще вот чего не хватало: доставая яблоко из-под стола, я столкнулся с Гизи – головой об ее голову! Ее волосы защекотали мне нос, и я чуть не засмеялся, хотя мне вовсе не хотелось смеяться. Я схватил свой лоток с яблоками и побежал назад в темный коридор.
Пробежав по коридору, я остановился, прислонившись спиной к стене, с лотком яблок в руках, и так стоял один в темном коридоре, вспоминая, как мы стукнулись с Гизи головами, и вдруг я услышал из-за двери, возле которой стоял, звон гитары и песню – женский голос:
Увяли грезы,
И плачут розы,
На сердце грустно
И пустота...
Это пела Ляпкина! Сама Ляпкина в своей комнате пела романс.
ЛЯПКИНА
Ляпкина пела очень красиво. С кошачьими переливами. Но не как кошка, а как кот. Не удивляйтесь: у нас на черной лестнице много котов и кошек, уж в их-то голосах я разбираюсь!
Черная лестница – это лестница, которая ведет на улицу из кухни. Раньше почти во всех городских домах были черные лестницы. Не для котов, конечно. Эти лестницы были для прислуги, потому что с парадного хода ходили только господа. Или баре. А прислуга ходила с черного хода. Разные горничные, повара, няньки, дворники. Они не имели права ходить по парадной лестнице, а только по черной. А еще они с черного хода выносили мусор. Господа ведь сами не выносили мусор. Наш дом был именно такой дом – раньше в нем жили богатые господа. А потом стали жить мы, наркоминдельцы. Нам этот черный ход стал ни к чему. Мы только мусор через него выносили. Но мы могли и через парадный ход выносить мусор – ничего бы с нами не случилось. Сегодня, когда я пишу эти строки, вы тоже можете увидеть такие черные лестницы в старых домах. Пойдите куда-нибудь на Арбат, в старомосковские дома, и вы увидите такие лестницы. Черными они назывались потому, что всегда были грязными. На этих лестницах всегда валялись тряпки, ящики, жестянки – разный хлам. И стояли мусорные ведра перед каждой дверью. И всегда там пахло кошками.