Юрий Коваль - Поздним вечером ранней весной
– Я прямо не верил, что все обойдется, – весело сказал Генка.
Он восхищенно глядел на Николая, не мог отвести глаза, будто боялся, как бы снова чего не случилось.
– И папиросы-то намокли, – хрипло сказал Николай, ни к кому особенно не обращаясь.
– А мы их посушим! – обрадовался Генка.
Николай вяло махнул рукой – дескать, ладно, чего там.
Я снял куртку и стал помахивать ею над костром, сушить.
Под взмахами загудели сучья, располыхались. Лопались и скрючивались в жару сосновые иголки.
– Сбоку молния ударила или как? – спросил я Николая.
– Прям под ноги.
– Тогда б ты не встал. Она тебя тряхнула только и об землю бросила, – возразил Грошев.
– Говорю я – под ноги, – повторил Николай.
– Ух, жара! – сказал Грошев, отскочил от костра. – Ташкент!
– Это еще не Ташкент, – ответил Генка, протягивая к огню руки. – Сейчас-сейчас, разгорятся…
– Генка-а-а! – послышалось недалеко. – Гена-а-а-а!
– Батя! – испуганно вскочил Генка. – Батя меня ищет!
Он дернул овцу за веревку и побежал в темноту, сразу позабывши нас.
– Иду-у-у! – закричал он.
– Идешь? – слышался сердитый голос. – Ты куда провалился, а?
– Эй, дядя Паша! – крикнул я. – Иди к огню!
– Тебя мамка ждет или не ждет? – закричал дядя Паша, не обращая на меня внимания. – Ты где был, а?
В голосе его звучала такая гроза, что я схватил фонарь и поспешил за Генкой.
– Мамка кричит, что тебя молния убила! Ты думаешь об ней или нет?
– Бать, бать… – толковал в темноте Генка. – Я думаю… Правда думаю…
– Эй, дядя Паша, да погоди ты! – сказал я, догнавши их на тропинке.
– Тебя мамка ждет или нет? – кричал дядя Паша. – А ты костер жгешь! Я те дам костра!
Тут дядя Паша действительно дал костра и добавил овечьей веревкой. Генка сразу, не сходя с места, заревел басом.
– Да погоди ты! – закричал я, ослепляя дядю Пашу фонарем. – Генка не виноват. Тут человека молнией зашибло, а он помогал!
– Чего? – кричал дядя Паша, не признавая меня. – Тебя не спрашивают! Если тебя не ждут, так ты жги костер, а парня не приваживай!
– Да тут несчастье случилось!
– А ну пошли домой! Тебе мамка даст! Все глаза проплакала!
– «Проплакала»! – неожиданно возразил Генка. – Небось телевизор смотрит.
– Ты поговори, поговори! – кричал дядя Паша и быстро потащил и Генку и овцу его в темноту. – Костер они жгут! И так весь лес спалили!
Я остался на месте и долго еще слышал, как дядя Паша ругал сына:
– Тебя мамка ждет или нет?
Почему-то он особенно напирал на то, что Генку ждала именно мамка, а он вроде бы и не ждал.
– Бать, бать… – послышался в последний раз Генкин голос. – Я больше не буду…
Грошев все махал брюками над костром.
– Я-то в сторону глядел, – объяснял он Николаю. – Потом смотрю – тебя нет. А ты в картошке лежишь!
– Пыхнула только, – ответил Николай. – А дальше не помню.
Грошев махнул брюками – с костра взлетел пепел, закружились его хлопья, словно моль, серые мотыльки. Сосновые искры потянулись в небо, остановились высоко над костром.
– Дома, – сказал Грошев, – я б сейчас телевизор включил. Семечек насыплю в блюдо и весь вечер сижу.
Он махал брюками и отскакивал от костра, когда искра попадала на голые колени.
– Ну гроза была! Только пыхнула – тебя нет! А ты в картошке лежишь.
– Прям под ноги ударила, – добавил Николай.
– Я давай тебя засыпать. Сыплю, сыплю, а ты не отходишь. Тут этот прибежал с фонариком. Искусственное дыхание, говорит, надо. Ты не врач, а?
– Китель бы мне зашить, – сказал Николай.
Я залез в палатку, устроился рядом с ним, подложил под голову рюкзак.
Грошев перестал махать брюками, надел их, присел на корточки у костра.
– Ну и денек сегодня был! – сказал он. – Ну и денек! И ведь утром все началось. Кудлатый какой-то выскочил из тумана – прямо на меня! Руками машет и кричит: «Леший я, леший!» Морда страшная!
– Да, – вспоминал Николай, – верно. Утром все началось.
– Что ж, – спросил я, – и ты, Николай, видел лешего?
– Видать-то не видел. Слышал только, как он рычит.
– А я видел, – зашептал Грошев и оглянулся тревожно на темный за спиною лес. – Кудлатый, белый. Прямо на меня выскочил. Я хотел врезать ему с правого ствола – осечка! С левого – опять осечка!
Николай, засыпая, дергался, будто колола его под локти и под колени электрическая искра. Жар костра доходил до палатки, горячил лицо.
– Леший! – все вспоминал Грошев, глядя в огонь. – Да что же это такое, а?
– Так, – ответил я, уже задремывая. – Так, наверное, явление природы.
ЛИСТОБОЙ
Ночью задул листобой – холодный октябрьский ветер. Он пришел с севера, из тундры, уже прихваченной льдом, с берегов Печоры.
Листобой завывал в печной трубе, шевелил на крыше осиновую щепу, бил, трепал деревья, и слышно было, как покорно шелестели они, сбрасывая листья.
Раскрытая форточка билась о раму, скрипела ржавыми петлями. С порывами ветра в комнату летели листья березы, растущей под окном.
К утру береза эта была уже раскрыта настежь. Сквозь ветки ее текли и текли холодные струи листобоя, четко обозначенные в сером небе битым порхающим листом.
Паутина, растянутая в елочках строгим пауком-крестовиком, была полна березовых листьев. Сам хозяин ее уже скрылся куда-то, а она все набухала листьями, провисая, как сеть, полная лещей.
Найда
Найда – это имя так же часто встречается у гончих собак, как Дамка у дворняжек. Верная примета: гончая по имени Найда всегда найдет зверя.
Когда я приезжаю в деревню Стрюково к леснику Булыге, у крыльца встречает меня старая Найда, русская пегая. Ее белая рубашка расписана темными и медовыми пятнами.
– Ей скоро паспорт получать, – шутит Булыга. – Шестнадцать осеней.
Не годами – осенями отмечают возраст гончих собак. Лето и весну они сидят на привязи, и только осенью начинается для них настоящая жизнь.
Про молодую собаку говорят – первоосенница. Про старую – осенистая.
Найда немало погоняла на своем веку и заработала на старости лет свободную жизнь.
Молодые гончие Ураган и Кама на привязи, а Найда бродит где хочет.
Да только куда особенно ходить-то? Все исхожено. И Найда обычно лежит на крыльце, приветливо постукивая хвостом каждому прохожему.
В октябре, когда грянет листобой и начнется для гончих рабочая пора – гон по чернотропу, – Найда исчезает.
Целый день пропадает она в лесу, и от дома слышен ее глухой голос – то ли гонит, то ли разбирает заячьи наброды.
Заслышав ее, Ураган и Кама подхватывают, воют, рвутся с привязи, раззадоренные гонным голосом Найды.
К ночи возвращается Найда, скребется на крыльце, просится в дом.
– Куда-а? – хрипло кричит от стола Булыга. – В дом? Там сиди!
Но после все-таки открывает дверь, впускает Найду.
Покачивая головой, кланяясь, она переступает порог и, прихрамывая, идет к печке. Мякиши – так называют подошвы собачьих лап – сбиты у нее в кровь.
Найда ложится в теплом углу у печки и спит тревожно, дергается, лает, перебирает лапами во сне – гонит, видно, осенистая.
Гонит, гонит…
По чернотропу
– Эй, давай-давай! Догоняй-добирай!
Мы с Булыгой бежим по лесу, кричим-поем, разжигаем собак.
– Где он? Где он? Где он? – на высокой ноте стонет Булыга.
– Вот он! Вот он! – поддерживаю я.
Собаки уж и сами разожжены. Огромный камнелобый Ураган проламывается по кустам, глаза его приналиты кровью; узкокостная, извилистая Кама носится вокруг и нервно дрожит, фыркает, припадая к палому листу.
Вот Кама подает голос, короткий, неуверенный. Эту первую фразу гона даже и нельзя назвать лаем. Это возглас. Так охнула бы женщина, уронившая кувшин с молоком: «Ой!»
– Ой-е-е-е-ей! – сразу подхватываем мы с Булыгой, и где-то в кустах хрипло рявкает Ураган, прочищает горло, утомленное летним глупым, безгонным лаем.
Кама заливается сплошной трелью, голос ее возвышается с каждой фразой, к ней подваливают старая Найда и Ураган – звенит, бьется, колотится меж елок, разливается по чернотропу, по застывающему предзимнему лесу голос гона.
– Напересек! – кричит Булыга.
– Напересек! – отвечаю я и бегу куда-то, уж и сам не знаю куда: напересек, на поляну, на просеку, в березняк, где таится в кустах, где мчится мне навстречу взматеревший осенний беляк.
Веер
На рябине, что росла у забора, неведомо откуда появилась белка.
Распушив хвост, сидела она в развилке ствола и глядела на почерневшие гроздья, которые качались под ветром на тонких ветвях.
Белка побежала по стволу и повисла на ветке, качнулась – перепрыгнула на забор. Она держала во рту гроздь рябины.
Быстро пробежала по забору, а потом спряталась за столбик, выставив наружу только свой пышный, воздушный хвост.