Геннадий Михасенко - Неугомонные бездельники
Обогнув дом улицей и шмыгнув в воротца, мы прилипли к заборным планкам. Ширмины жили в крайней квартире, и два их окна глядели в садик. Из кухонного свет падал на шиповник, а в зашторенной спальне, против которой и взметывались ранетки, работал телевизор. Очень хорошо — меньше опасности, что ушастая Рэйка услышит нас. У соседей слева, тоже имевших садик, но безо всяких съедобностей, было темно и тихо.
— Ты, Генка, везучий, — шепнул я дрожавшему баянисту.
— Ага, — согласился тот, — только я замерз.
— Пройдет. Думаешь, мне не боязно? Еще как! А если бы не боязно, то нечего было бы и делать. Айда!
Во дворе никого не было. Теперь нам мог помешать только дядя Федя, обычно куривший на крыльце перед сном. Но он сидел в кухне, обложенный книгами, и курил там, так что мы беспрепятственно скользнули на крышу.
Под Генкой сразу же громыхнуло.
— По ребрам! — зашипел я, морщась. — Ставь ноги елочкой и иди по ребрам.
На коньке постояли, прислушиваясь. В доме, как в трюме, держалось ровное гудение. Из-под карнизов лился свет, зубасто белел огородный забор, а потом темнота, взрываемая вдали вокзальными прожекторами.
Мы взяли сумку и спустились к торцу. Послав Борьку на угол караулить, я заглянул вниз, пощупал, не острый ли край, определил, где лучше спустить Генку, чтобы удобнее было рвать — не на самую макушку, а чуть сбоку, — и вытащил веревку.
— Так, — шепнул я, осматривая Генку в слабых отсветах. — Берет сними, а то уронишь, и Рэйка завтра вынюхает тебя… Ну, садись. Не на крышу, балда, а на палку, держи… Не так, а поперек. Дай-ка. — Я сам пропустил палку между его ног и пристроил ее сзади. — Во… Ну, Генк, ползи… Да не головой вперед, а ногами. Нырнуть хочешь?
Борька пискнул сонной птичкой, и мы замерли. Внизу, переговариваясь, прошли на улицу двое — чьи-то гости.
— Давай, Генк!.. Рвать не торопись, оглядывайся, но и не чешись там, понял? Мы не циркачи — держать тебя долго. Кончишь — дернись. Ну!
Генка допятился до края, свесил ноги и намертво впился в веревку. Мы со Славкой медленно стали опускать его. Вот остались плечи, вот Генка перехватил руки, чтобы пальцы не смяло веревкой о железо на перегибе, и, наконец, он весь пропал. Отдав метра два, мы улеглись на спины и застыли, упершись в водосточный желоб. Подобрался Борька, сказал, что все нормально: Генка рвет, размотал оставшийся конец до конька и сел там, уцепившись за палку.
Веревка подрагивала, точно мы закинули огромный крючок и теперь какая-то рыбища заигрывает с наживкой. И вдруг — дерг-дерг! Есть!
— Три-четыре! — шепотом скомандовал я.
Мы откинулись, желоб хрумкнул под ногами, но веревка не подавалась ни на сантиметр.
— Ребя, берись ниже! — прохрипел я. — Борьк, ты там с упором?
— С упором.
— Три-четыре!..
Мы налегли изо всех сил, но — увы! И я, холодея, понял, что Генку нам не вытащить!.. Это значит — опустить, а потом просить Ширминых открыть замок или выпиливать в заборе дыру. Тетя Зина садик, конечно, не отопрет даже для Генки, которого почти целовала после концерта, поднимет шум, соберет народ и будет показывать нашего баяниста, как зверька в клетке, и мы будем посрамленно стоять тут же, три мужественных богатыря! А пилить — услышат, и достанется еще больше. За секунду промелькнуло у меня в голове это позорище, а веревка — ширк! — и проскользнула в усталых руках на несколько сантиметров.
Генка, почуя неладное, задергался сильней.
— Сейчас! — бросил я зло. — Ну что, ребя?
— Кажется, наелись, — съязвил Борька.
— Я спрашиваю, что делать, а не ха-ха-ха! — рассердился я.
И тут по двору звучно прокатился ласковый оклик:
— Ге-ена-а!..
А из садика Ширминых ему преданно отозвалось:
— Ык! — Генка начал икать.
— Генк, потерпи! — прошипел я. — Потом наикаешься.
— Ык!
Ужас! Теперь мы точно пропали!.. А тетя Тося все генкала, она была не из тех родителей, что крикнул раз и — домой, она без сына не уйдет, а двинется на розыски по нашим квартирам и всех всполошит.
— Ребя, ну что? — простонал я.
— Надо чьего-то отца звать, у кого добрей, — сказал Борька.
— Да от любого влетит!
— Тогда уж дядю Федю, — пропыхтел Славка.
— Точно! Борька, дуй к нему, — мол, так и так, скорей.
Дядя Федя явился через две-три минуты, в белой рубахе, как привидение. Он молча и быстро все обследовал, встал боком на край и давай поднимать Генку вертикально. Вытянет с полметра веревки, перегнет — мы держим, вытянет, перегнет — мы держим… Славка сопел, во мне дрожали все жилки, но, когда дядя Федя, как огромную лягушку, с растопыренными и полусогнутыми ногами, выудил, наконец, Генку и поставил на крышу, я, не веря в спасение, продолжал сумасшедше сжимать веревку и упираться в желоб.
Дядя Федя спускался первым. С лестницы он шагнул одной ногой на крыльцо, поснимал нас и завел в кухню. Я бухнулся на мягкий диван и сидел сколько-то с закрытыми глазами, потом услышал, как Генка пьет, унимая икоту, и тоже попросил пить. Кружка пошла по кругу.
— Ну, очухались немного? — спросил дядя Федя, закуривая. — В следующий раз под веревку ставьте блок, чтобы уменьшить трение, иначе плохо кончите.
— Следующего раза не будет, — сказал я.
— Ну, а вдруг?
— Не-не-не, дядя Федя, не будет! — энергично уверил Генка, почувствовавший себя совсем бодро. Еще бы — раскатывал, а у нас кишки трещали.
— Да, пожалуй, не надо больше, — согласился дядя Федя. — А потянет — лезьте в мой огород. Честное слово, я им нисколечко не дорожу.
Генка встал и заявил:
— И огородов больше не будет! Я их не пущу! — Он обвел нас сверкающими глазами, подошел вдруг ко мне и отчеканил: — Товарищ комиссар, ваш приказ выполнен! — и рванул из штанов рубаху.
На колени мне выпал ворох ранеток.
Тут постучали. Я схватил с диванного валика полотенце и кинул его на ранетки. Вошла тетя Тося, строго улыбающаяся.
— Можно, Федор Иванович?.. Вот они! У Бориса — нет, у Юры — нет, иду к Володе и вспомнила, что есть еще дядя Федя! Чем это вы так поздно занимаетесь?
— Ранетки, мам, воруем! — легко сказал Генка.
— Пора, воришки, по домам! — Тетя Тося еще сильнее улыбнулась. — Гена!.. Всех, всех гоните, Федор Иванович, а то они до утра готовы… До свидания, извините.
Веселые Головачевы ушли, а мы, подавленные, остались молча сидеть.
ЧУЖОЙ ДВОР
Ну, Генка! Ну, тихоня! Поболтался двадцать минут на веревке и так осмелел, что «Союз Четырех» выдал… Едва я очутился в постели, как задумался — бить его завтра за эту смелость или не бить? Но думал недолго — у меня сразу отнялись руки и ноги, потом живот перестал урчать от выпитого молока, а потом я не помню, что еще отнималось. А утром сообразил, что бить нельзя. Ведь и мы выдали совершенно секретную операцию. И чья выдача страшней — вопрос. Не поголовный же мордобой устраивать!.. Странно, что общие дела нам удаются на пять с плюсом, а чуть свои — провал с треском!.. Вон мы как лестницу отремонтировали — даже какие-то женщины похвалили, как говорила мама. А взять, наоборот, ту камеру, например, — сколько страхов с ней было!.. Или вот двор — мы его прямо вылизали! Сутулый Лазорский как увидел, аж распрямился!.. А что вчера? Ужас! Спасибо еще дяде Феде, а то вообще было бы!.. Правда, пришлось все рассказать ему о наших союзах и делах. А меня вдруг дернуло, и я объявил, что мы боремся за освобождение двора. Славка с Борькой глаза выпучили, а дядя Федя спросил: «То есть долой огороды?» И я ответил: «Да!» Это ему понравилось, и он сказал, что мы можем без борьбы хоть сейчас взять его огород. Но пять метров — это мало, надо метров двадцать, огорода четыре, чтоб играть и не оглядываться. А кто даст? Скорей умрут! Но я повторил, что мы будем бороться!
Надо было добавить: по-всякому!
Даже концертом!
Это я вчера вывел из Нинкиной подсказки. Я пришел к ней помогать с пьесой. Она провела меня в спальню, заявила: «Сказка должна быть вот такой!» и кивнула в угол за кровать. Я знал, что Нинка любит куклы, играет в них, но я чихал на эти куклы. А тут я присел. В углу, за кроватью, было кукольное королевство! Ни пучеглазых пупсов, ни уродин с закрывающимися глазами — ничего большого, все маленькое, всего много, как по правде, и все красиво!.. А потом мы сели за пьесу и часа через полтора закончили. Провожая меня, Нинка заметила, что раз я сочиняю стихи, то мне незачем ходить вверх ногами — проще написать частушки и пропеть. Я сказал, что вверх ногами все-таки ходить проще, чем писать стихи, но обещал подумать. А чуть позже вдруг понял, что в частушках-то и будет соль концерта — борьба!
И, позавтракав, я засел.
Но сперва пришлось бороться с самими частушками. Я измаялся и до обеда сочинил только три куплета. Зато один — хоть сейчас в книгу:
Нам приходится несладко,
Дяди, тети и отцы.
Вот бы сделать спортплощадку
Там, где спеют огурцы!
Не в бровь, а в глаз!
И после обеда, перед репетицией, я побежал к Борьке, без критики которого не мог теперь обойтись. Он сидел за кухонным столом и рисовал стоявшую перед ним старую, в отколах, глиняную собаку-копилку. Из ее заушной прорези торчали беличий хвост и гусиное перо, и собака походила на сподвижника Робина Гуда.