Георгий Шторм - Повести
— Так вот каков ты, вор, што хотел лишить меня царства!
— Не я того хотел — весь народ!
— Воры все! — крикнул Шуйский. — То ведаю. Я их с кореньями велю повывертеть!..
Стало тоскливо. Рванулся, жадно в последний раз обвел глазами Тулу.
Коршун в небе сложил крылья, упал…
Каргун-пуоли — Камень-сторона
И Москва-река мертвых не пронесла.
Никоновская летописьИлейку-Петра повесили над Даниловым монастырем, за Серпуховскими воротами. Не всех «воров» отпустил Шуйский. Много их было приведено с Поля и «посажено в воду» под кремлевской стеною. Народ говорил, смотря на заградившие течение трупы: «И при царе Иване было такое, што Москва-река мертвых не пронесла».
На Земском приказе у Никольских ворот — на плоской его кровле — лежали тяжелые, похожие на свиней пушки. Поминутно распахивались ворота, десятники и приставы выводили «на правеж» кабацких пьяниц, втаскивали взятых за «смутные речи».
— Где пил вино? — накидывался пристав на хмельного прохожего.
— В кабаке государевом.
— А не в ином ли месте? Гляди, кроме царева кабака, нигде пить не мысли, государевой казне убытку не чини!
Люди шли от реки. Их круто сек дождь. Они говорили с опаской, вглядывались в лица встречных:
— Людей сколь погинуло!
— Да всех не перетопить!
— Не нынче-завтра в иных местах заворуют.
— А Болотникова в Каргополь[67] угнали.
— Еще жив ли останется, про то бы узнать!
В брусяных хоромах ранняя серость заволокла зеленые печные изразцы. Боярин Колычев держал перед царем чарку; по ней шли чеканные витые травки.
— Пирог-то слоеватый солон был! — говорил Шуйский. — Дай-ка еще!
Он стоя отпивал квас, и боярин брал чарку из его рук. Лица у них были серые, и по всей палате сеялся зыбкий и серый туск. Один только попугай упорно не мерк в островерхой клетке.
— Ну, боярин, — сказал царь, — призамолкнут ныне людишки — воров побили!
— Побили, да не всех, государь.
— А которые остались, и тех побьем… Казне моей в великий убыток воры стали. Нынче, боярин, гляди за винной продажей: против прошлых годов в доходе недобору не было б. Да крестьяне штоб в карты и зернь не играли, оброк платили бы исправно.
— А как они зернью, государь, играют, — сказал Колычев, — тогда вина твоего, государева, больше идет в расход…
Думный дьяк со свитком в руках вошел в палату:
— Отписка, государь, от воевод из Томска-города, а неладно пишут.
— Чего еще в Томске неладно?
— Казак Якушко Осокин сказывал про тебя, государя, — чего и в ум нельзя взять, — што тебе не многолетствовать, а быть на царстве недолго.
— Иван Крюк Федорыч, — сказал Шуйский, — дай-ка еще квасу!..
Он, разгневанный, красный, часто моргая, заходил по палате.
— Про того Якушку Осокина велите сыскать!..
В дверях появился боярин:
— Шведский посольский человек Петра Ерлезунда да лекарь Давид Васмер челом бьют!
— Зови!
Вошли швед и немец. Первым приблизился к царю Ерлезунда:
— Король Карлус поручил мне известить ваше величество, что король польский готовится вести с вами войну.
— Спасибо королю за вести, да то я и сам ведаю… Ты, лекарь, молви, с каким делом пришел.
— Государь! Братья мои и друзья сосланы на север. За верную мою службу молю, государь, их воротить!
— С ворами заедино были! — ответил Шуйский. — Пущай там живут, куда повезены.
— Государь, — сказал Колычев, — а Ивашку Болотникова, мыслю, зря угнали. Человек он смутный, убежит. Его бы тут, в Москве, на цепи держать.
— Верно, человек он смутный! Вор!..
— Вор!.. — скрипнул в тишине нечеловеческий голос.
Все, вздрогнув, разом посмотрели в угол. В клетке, вися вниз головой, качался попугай.
— Вона — судья мудрый! — крикнул царь и часто, с кашлем и слезами, засмеялся. — А и впрямь, чего от вора ждать? Напиши, боярин, в Каргополь: Ивашке глаза вынуть да немного погодя посадить его в воду!
— Царь целовал крест, — тихо проговорил немец и двинулся к Колычеву, — царь целовал крест, дал слово — я сам слыхал!
— Казни-и-им! — протянул боярин и махнул рукою.
— Blut ist nicht wasser![68]
— Чего молвил? Квасу? — смеясь, переспросил Колычев.
Тогда оба они — Васмер и Ерлезунда, — как по уговору, поклонились и вышли.
Придя на Посольский двор, швед что-то записал в своем дневнике.
2«Город — деревянный рубленый, а башен по стенам семь… А тот город строение давних времен; башни строены шатровые, и те башни и городская стена и во многих местах кровли и лестницы, что из города на городскую стену ведут, обвалились…»
Ветер дует с Онеги, гонит на город чахлое мелколесье; дымит снегом близкий, срезанный рекою небосклон. Тут и там торчит из земли окатистый черный валун — скачет в тоскливом раздолье былинный конь-камень. Полозья свистят по льду: каргополы идут Онегою к морю «по соль».
Город уныл. Да и нет его вовсе. Так, едва приметный езжалый путь кружит в поле от избы к избе за ветхой стеною. Глушь. Медвежий закут. Избы рублены из толстого, в обхват, кондового леса, с высокими резными трубами и деревянным коньком.
На берегу, где сложена вываренная соль, солевозы ругают городского сотника Меркула:
— Откупщик! Правды в тебе нет нисколь! С соляной рогожи берешь по три и по пять денег за то лишь, что из саней на берег переносить!
Меркул, кряжистый, с раскосым лицом и мерзлыми — подковой — усами, смеется:
— Шолчи-молчи! Стану править на вас извозное — за брань накину по деньге!..
Ссыльные проходят берегом. Среди них — немцы, взятые вместе с болотниковцами в Туле. Стали у часовни с крестом, увешанным пестрою ветошью, смотрят на реку.
— А побьют они его, — говорит один, — поделом то будет!
— Злой человек! — отзывается седой длинноносый немец. — Жалко, что народ здесь очень смирный.
— Эк ты, брат, все дрожишь! Занедужил, што ли?
— Ничего. Это старость…
И немец машет маленькой, озябшей рукой.
На Онеге и озере Лаче рубят лед. Выколотые многопудовые «кабаны» громоздятся у полыней. В сумерках от зелени льдин отражаются ломкие лучи каргопольских звезд. Дорогою в Пудож бредут на стоялый двор озерные ледорубы.
В жарко натопленной избе сидят каргополы и поморы.
— Господи Исусе Христе! — доносится со двора.
— Аминь! — отвечает хозяин и впускает гостя.
Русая девка в вышитом сарафане собирает на стол. Расставляет пузатые чаши, несет мисы грибов — подъелышей и обабков.
Со двора постучали.
Отряхая снег, в рваных сапогах и тулупе вошел слепец. Молодой, со светлыми прямыми волосами, с дырьями прожженных глаз и опалинами меж бровей.
— На Пудож мне, — тыча клюкою в пол, сказал он, — застыл. Ноги в коленях свело, маленько персты ознобились…
— Садись, убогий человек! Обогреешься, — может, и старину скажешь?
Лоб его заиграл, краснея и рубцуясь.
— Скажу, люди! Доселе не сказывал, а скажу!..
Его накормили.
— А ты-то не ссыльный будешь? Не с города ли? — спросили каргополы.
Он не ответил. Только жженые рубцы сильней зачернелись на лице.
Хозяин, седой румяный мужик, вздохнул и сложил на животе руки.
За столом перестали есть. Слепец заговорил, прямой и страшный, уходя головою в тень божницы:
А взойдут человечи да на шелом, на гору,
А згленут человечи да ино вверх по земли:
Чем-то мати земля изукрашена?
Изукрашена мати земля тюрьмами,
Теми ль хоромами, что о двух столбах с перекладиной…
Стало тихо.
— Беглый! Вестимо! — тихо сказал хозяин.
Слепец обернулся на голос, промолчал и снова заговорил:
А взойдут человечи да на шелом, на гору,
А згленут человечи да ино вниз по земли:
Чем-то мати земля принаполнена?
Принаполнена мати земля приказными,
Лжою-неправдою мати земля стоит…
Протекала река да огненная,
От востоку-то протекала да вплоть до западу.
Ширина, глубина да ненамерянная.
Через огненну реку да перевоз ведь есть.
А ишол человечишко, да он зарывчив был.
Он и стал у перевозчиков выспрашивать:
— А вы молвите, пошто река — огненна — течет? —
Отвечали перевозчики: то — издревле.
Лютовал-гневовал тут собака-царь.
Рыл-метал людей в воду на двенадцать верст.
В та поры и стала река огнем-от течь, —
Искони-де со дна пышут утоплые… —
Отъезжал человечишко за сини моря.
А была ему поветерь попутная.
Он и в турках был и в латынах живал
И повсюду правду искал, выспытывал.
Наезжал человечишко вобрат на Русь.
А была ему поветерь попутная.
Он и стал тут дворян поворачивать.
Бояр и приказных поколачивать:
— Ты вставай, вставай, безымянной люд!
Выдыбай скорея со речнова дна!
Ты вэойди-ко на гору, на круг шелом,
А зглени, какова мати земля стоит! —
Да тут скоро ему и конец приходил.
Обступила сила кругом-вокруг несметная,
Загасили ему очи — жогом пожгли.
Он и сам про себя старину складывал…
— Беглый и есть! — сказали в углу. — А хороша старина. Век бы слушал.