Редьярд Киплинг - Подарки фей
Священник поневоле
КОЛЫБЕЛЬНАЯ НА ОСТРОВЕ СВЯТОЙ ЕЛЕНЫДалек ли путь от мальчика, смотрящего парад,
До острова пустынного на юге?
Ах, не зовите, матушка, он не придет назад!
(И кто ж весною думает о вьюге?)
Далек ли путь до острова среди бескрайних вод
От заварушки уличной в Париже? Молчи!
Грохочет барабан, пальба вовсю идет.
(Кто сделал первый шаг, к развязке ближе.)
Далек ли путь до острова средь плещущих валов
От ветреной равнины Аустерлица?
Сквозь гром и дым пороховой уже не слышно
слов. (А с высоты недолго и свалиться!)
Далек ли путь до острова от трона и дворца,
С добытой императорскою властью?
Не разглядеть – мешает блеск и золото венца.
(А после вёдра, точно, быть ненастью!)
Далек ли путь до острова от мыса Трафальгар?
Далек, и чем южней, тем ярче зори.
Десяток лет и сотни миль, и мир еще не стар.
(А звезды переменчивы, как море.)
Далек ли путь до острова от зимней белизны?
В снегу, в снегу проклятом вязнут ноги,
И ненадежен хрупкий лед реки Березины…
(Не вышло – возвращайся с полдороги!)
Далек ли путь до острова среди чужих широт?
От Ватерлоо путь всего короче:
Корабль готов, и впереди – ни славы, ни забот.
(Когда и вспомнить утро, как не к ночи?)
Далек ли путь от острова – ответьте кто-нибудь —
До светлых врат последнего чертога?
Смежи глаза, замкни уста, не мерян этот путь.
Уймись, дитя, и погоди немного!
Дети вернулись домой с побережья – и наутро первым делом отправились осматривать свои владения: всё ли на месте? Оказалось, что старый Хобден заделал при помощи жердей и колючих веток все их любимые дырки в изгороди. И он же подстриг ежевичные кусты, как раз там, где завязывались ягоды.
– Разве уже появились цыгане? – спросила Уна. – Только вчера еще было лето!
– В Нижней роще горит костер, – сказал, принюхавшись, Дан. – Пошли проверим!
Они побежали через поле к рощице, что пряталась в лощине у дороги Кингз-Хилл, – туда, где вилась чуть заметная струйка дыма. Раньше там была каменоломня, потом овраг засадили. В него удобно заглядывать со стороны Неровного луга.
– Так и есть, – прошептал Дан, когда они вышли к оврагу.
Там стояла крытая цыганская телега: не фургончик, как у бродячего цирка, а настоящая черная кибитка, с маленькими окошками под крышей и смешными воротцами в нижней части двери. Хозяева готовились к отъезду. Черноволосый мужчина запрягал лошадей, старуха склонилась над костром, в котором догорали выломанные из забора колья, а на ступеньке у входа сидела девушка и, напевая, укачивала на коленях младенца. Худая собака с умным взглядом недовольно фыркала на валявшийся тут же клок шерсти, пока старуха не подобрала его и не сунула в огонь. Девушка пошарила рукой за порогом кибитки и бросила старухе бумажный сверток. Его тоже положили поверх костра, и вокруг запахло палеными перьями.
– Курицу щипали, – шепнул Дан. – Уж не из Хобденова ли курятника?
Уна чихнула. Пес заворчал и подполз к девушке, старуха, раздувая огонь, замахала над костром своей шляпой, а мужчина стал заводить лошадей в оглобли. Все двигались быстро и бесшумно, точно змеи в траве.
– А-а! – сказала девушка. – Я тебя проучу.
И она стала бить пса, который, кажется, ничуть не удивился.
– Пожалуйста, не надо! – крикнула сверху Уна. – Он не виноват!
– А вы почем знаете, за что его бьют? – откликнулась девушка.
– За то, что нас не учуял, – пояснил Дан. – Ему дым помешал, да и ветер как раз в нашу сторону.
Девушка перестала бить пса, а старуха еще быстрей замахала шляпой.
– У вас перья разлетаются, – сказала Уна. – Вон, под кустиком, петушиное перо.
– Ну и что? – буркнула старуха, ныряя под кустик.
– Ничего особенного, – сказал Дан. – Просто иногда петушиный хвост может выдать с головой.
Это была поговорка старого Хобдена, только тот говорил «фазаний хвост». Хобден всегда аккуратно сжигал все перья или шерсть, прежде чем зажарить свою добычу.
– Поехали, матушка, – тихо позвал мужчина. Старуха забралась в кибитку, и лошади дружно вывезли домик на колесах по ухабистой колее на ровную дорогу.
Девушка помахала им рукой и что-то крикнула, но они не разобрали слов.
– Это по-цыгански: «Большое спасибо, братец и сестрица», – пояснил знакомый голос.
Позади них стоял Фараон Ли со скрипкой под мышкой.
– Это вы спугнули старую Присциллу Сэвил, – отозвался Пак со дна оврага. – Спускайтесь, посидим у костра, она его так и не затоптала.
Они съехали вниз по заросшему папоротником склону. Уна сгребла разбросанные угли, Дан отыскал сухой, источенный червями дубовый сук, что горит почти без огня, – и они уселись, глядя на дым, а Фараон заиграл на скрипке какую-то странную, дрожащую мелодию.
– Это пела та девушка, – вспомнила Уна.
– Да, – сказал Фараон, – я знаю эту песню:
Ай Лумай, Лумай, Лумай!
Лулудья! Ай Лулудья!..
Одна диковинная мелодия сменяла другую – и Фараон, казалось, позабыл обо всем. Наконец Пак попросил его рассказывать дальше: о своих приключениях в Филадельфии и в гостях у индейцев племени Сенека.
– А я и рассказываю, – отозвался Фараон, не опуская смычка. – Ты что, не слышишь?
– Может, и слышу, но мы здесь не одни. Рассказывай вслух! – распорядился Пак.
Фараон тряхнул головой, отложил скрипку и продолжил свой рассказ:
– Итак, мы пустились в обратный путь: Красный Плащ, Сеятель Маиса и я. Три невозмутимых воина, мы повернулись и поскакали домой, потому что Большая Рука обещал, что войны не будет. Когда мы возвратились в Ле-банон, Тоби уже был дома. Его жилет отставал на животе на целый фут: доктор Хирте трудился не покладая рук, пока в городе свирепствовала желтая лихорадка. Он задал мне трепку за то, что я сбежал к индейцам, но дело того стоило, и я был рад его видеть. На зиму мы опять уехали в Филадельфию, там-то я и услышал, как самоотверженно Тоби спасал больных, – и зауважал его, как никогда! Впрочем, вру: я всегда его уважал.
Эта желтая зараза напугала всех до смерти. Шел уже декабрь, а люди только-только начали возвращаться в город. Целые дома стояли пустые, и их разоряли черномазые. Но из Моравских братьев, насколько я помню, никто не умер. Все это время они жили как всегда, тихо и уединенно, занимаясь своими делами, – и, похоже, Господь присмотрел за ними.
Той зимою – ну да, конечно, в девяносто третьем году – братья сложились и купили для церкви печку. Перед этим было много споров. Тоби был «за», потому что не мог онемевшими от холода руками играть на скрипке. Но некоторые прихожане были против, потому что в Библии ничего не говорится о печках. А некоторым вообще было все равно: эти приносили с собой грелки с горячими углями, чтобы ставить под ноги во время службы. В конце концов решили бросить жребий, то есть попросту сыграть в «орла и решку».
Но меня – после целого лета у индейцев – не слишком интересовали пререкания вокруг печки. Я стал все чаще отираться среди французских эмигрантов, которых в городе было хоть отбавляй. Они сотнями прибывали из Франции (где все, похоже, только и делали, что убивали друг друга), высаживались в порту, растекались по городу, оседая все больше в переулках Дринкерс и Элфрит, и перебивались случайными заработками в ожидании лучших времен. Но за какую бы работу им ни приходилось браться, все же это были аристократы, и они не теряли присутствия духа, и после их бедных, но великосветских вечеринок (я играл им на скрипке) Моравские братья казались мне скучными и старомодными. Пастор Медер и брат Адам Гоос не хотели, чтобы я играл за деньги, но Тоби сказал, что я имею полное право зарабатывать на жизнь своим талантом. Он никогда не давал меня в обиду.
В феврале девяносто четвертого, нет, все-таки в марте, потому что из Франции как раз прибыл новый посол, господин Фоше, такой же невежа, как тот, – так вот, в марте приехал из резервации Красный Плащ с известиями обо всех моих добрых друзьях. Я ходил с ним по городу, и мы видели, как ехал верхом генерал Вашингтон сквозь толпу зевак, которые громко требовали войны с англичанами. Нелегко ему приходилось, но он смотрел прямо перед собой, как будто ничего не слышал. Красный Плащ коснулся его стремени и, задрав голову, прошептал: «Брат мой знает, что быть вождем нелегко?» Большая Рука бросил на него быстрый взгляд и чуть заметно кивнул. Тут позади нас началась потасовка: кого-то уличили в том, что он недостаточно громко вопил. Мы поскорей выбрались из толпы. Там, где могут задеть или ударить, индейцу делать нечего.
– А если его все-таки ударят? – спросил Дан. – Он тогда что?