Радий Погодин - Лазоревый петух моего детства (сборник)
Вдруг ногам под обмотками стало холодно. Алька ощутил ветер, и тут же туман накрыл его с головой. Алька вцепился в Степанову руку.
Рота шла вслепую и вскоре остановилась. И тут выжатый ветром, как клином, туман поднялся и обратился высоко над головами в многослойный шевелящийся полог.
Рота стояла перед холмом, покрытым бурыми кустоподобными травами. А вокруг прытко зеленела озимь.
Командир роты прокричал что-то. Рота рванулась вверх, к еще затянутому туманом гребню холма. Степан стрелял, поводя стволом пулемета. Туман редел, обнажая голый, изрытый окопами холм.
Алька палил в белый свет, как в копеечку. Он ликовал. И на гребень холма взлетел, как воздушный шарик.
Пустые, наспех вырытые окопы, обрывки газет и журналов, свежепахнущие керосином. Пустые бутылки на брустверах, банки из-под сардин, бруски жесткого хлеба, печатки плавленого сыра, отдающего мылом. Брошенные жеребячьи ранцы, и никого — ни живого, ни мертвого.
С холма в белом свечении неба открывалась широкая пашня. Переваливаясь по-утиному и припадая на грудь, шли пашней «тридцатьчетверки». Ветер то и дело срывал с их стволов белые пряди и расчесывал их до прозрачности. Алькиных ушей достигли звуки пушечных выстрелов и ровный машинный гул.
Рота стекла вниз, устремилась по черным рубчатым следам. Впереди, в заслоне садов и тополей, похожих на опавшую грозовую тучу, белела деревня. Танки развернулись в обход. Степан объяснил на бегу:
— Им не резон задерживаться. Им вперед нужно…
Рота надбавила шагу. Солдаты перегоняли друг друга и командиров. Чадно горела «тридцатьчетверка». Алька закашлялся, хлебнув ее дыма. Он уже различал вымазанные глиной плетни. На ближнем ярко алела крынка.
Степан ойкнул, как чертыхнулся…
Медленно становился Степан на колени. Пулемет, выпав из его рук, стал на сошники. Алька топтался рядом, трясясь и силясь что-то выкрикнуть.
Степан поднял голову, попробовал улыбнуться. На сером лице проступил пот.
— Беги, Алька, — сказал он. — Догоняй роту… Беги, говорю… Ну…
Алька побежал, оглядываясь. Степан склонялся головой к земле.
Алька заплакал. Настырно и ядовито зеленела озимь.
Рота уже залегла перед броском. Вокруг Альки посвистывало, звучно чмокало, от деревни доносился треск, будто горели сухие дрова. Ухнули мины.
Алька не успел добежать до залегшей цепи. Правую руку ударило, будто палкой, наотмашь. Пальцы тотчас скрючились, одеревенели, рука жестко согнулась в локте. Алька выпустил автомат. Покрутившись в недоумении, сел на землю.
Алька сидел на влажной земле, с деловитым любопытством рассматривал сведенные в щепоть пальцы. Под ногтями чернела грязь. Алька почувствовал брезгливость к этой, уже не своей, руке.
«Наверное, кость раздробило…» Он попытался вытащить руку из рукава. Рука не поддавалась. Алька зажал ее между колеи, потянул — боли не было, но рука оставалась на месте. Решив, что она держится на каком-нибудь случайно не перебитом сухожилии, Алька стал неторопливо снимать шинель. Расстегивать крючки одной рукой было неудобно, он пыхтел, вставал во весь рост; он не замечал свиста пуль и разрывов мин; он был раненый, выбывший из игры. Наконец он сбросил шинель, закатал рукава гимнастерки и нательной рубахи — чуть выше локтя сочилось сукровицей отверстие величиной с клюквину. Это странно поразило Альку, он попробовал пошевелить пальцами и не смог. Внезапно в памяти возник смех легкораненых, конфузливый и счастливый. Он засмеялся тоже. Он ругал свою поспешную решимость расстаться с рукой и покачивал ее на весу, жалея. Затем аккуратно опустил рукава, уже не дергая их, накинул на плечи шинель и пошел от деревни в санчасть.
Шел он не торопясь, ни о чем не думая, в умиротворении и гордости. Миновал горящую «тридцатьчетверку». Теперь она стояла черная, закопченная и пустая. Пахло горелой резиной и раскаленным железом. Башня, покрытая густым слоем сажи, валялась метрах в десяти, ее сорвало взрывом и отбросило от танка.
Степан упал где-то здесь.
Алька поискал глазами, увидел ручной пулемет, коробку с дисками…
Степан, согнувшись, лежал поодаль у неглубокой прозрачной лужи, видимо, пытался ползти. Широкие, как лопаты, ладони Степановых рук были опущены в неглубокую эту воду, он как бы студил их.
Стыд огнем ударил Альке в лицо. Он оглянулся воровато. И вдруг ему стало страшно: он с оглушающей отчетливостью осознал себя открытым для пуль и осколков.
Алька бросился на землю. В лужу тут же шлепнулась мина. Окатило Алькино лицо водой. Продолговатая, небольшая мина с перистым грубым хвостом и блестящим ободком у головки. Алька видел, как небрежно, с наварами, сделан стабилизатор и небрежно окрашен — сквозь серую краску просвечивал металл. Мина шипела в воде и, остывая, поворачивалась к Альке носом. Алька смотрел на нее зачарованно. Под миной в луже белели мелкие камушки. Прозрачная личинка или червячок толчками уходила из глубины. Она как бы карабкалась, как бы взбиралась на крутизну.
Мина висела в некоем остановившемся пространстве — времени.
Что-то грубо-живое разрушило это жуткое очарование — Степановы руки дернулись, поползли из воды к голове, бороня пальцами мокрую землю.
Алька встал на ноги, огляделся, и душа его вдруг вскипела, распахнув все его чувства и крики этому белому, как разведенный спирт, небу, этой мокрой земле, разрываемой пулями.
Алька вновь увидел роту, залегшую перед броском шагах в пятидесяти от него, и поднявшегося уже капитана Польского. Услышал, как он закричал: «Вперед!»
Размахивая пулеметом, как палицей, капитан побежал к деревне. Рота вздыбилась вслед за ним.
— Степан, я сейчас… — сказал Алька Степану Степановым голосом, левой рукой поднял пулемет, уложил его ствол на правую, согнутую в локте, и побежал на фланг роты: там — теперь он их видел отчетливо — за плетнем залегли немцы. Алька стрелял на бегу и кричал слова, которые кричат солдаты во время атаки.
Удар! И как будто резинкой пропахали по волосам ото лба к темени…
Сначала Алька услышал птиц. Они галдели нахально и требовательно. Потом он увидел их. Сверкая радужным оперением, они расхаживали по комковатой земле, с бесстрашным достоинством подходили к Степановым рукам, раскрытым ладонями кверху, осторожно брали набухшие зерна и улетали.
Но крики их, безжалостно-трескучие, как звон будильника, не вязались с их действием.
Очнулся Алька в палате, где еще совсем недавно над всем необъятным шумом земли царил недвижный танкист. Над Алькой склонилась знакомая медсестра, взгляд ее был упругим и ласковым, как поглаживание.
— Степана доставили? Сержанта Елескина?..
Медсестра ответила неторопливым кивком.
— То-то, — назидательно прошептал Алька и попросил пить.
Где леший живет?
Что у Сеньки было
А были у него мать и отец.
Пес Яша, свободной деревенской породы — и добрый и злой.
Кошка Тоня с котятами.
Зорька — корова.
Васька — поросенок.
Десять простых овец.
Петух Петя с разноцветными курицами.
Изба высокая. А на окнах белые занавески.
Были у Сеньки огород с садом и деревня Малявино — тесовые крыши, насквозь пропахшая медом с окраинных лугов да горячими пирогами.
Все деревенские жители были Сенькиными.
Все птицы оседлые, все птицы пролетные, все букашки и золотые пчелы, вся лесная тварь и озерная, и та, что в реке, та, что в ручьях и болотах, по Сенькиному малолетнему разуму, жили — старались для него, Сеньки. И деревья, и неподвижные камни, и горячая пыль на дорогах. И небо. И солнце. И тучи.
За деревней, которую Сенька ощущал насквозь до последней щели в заборе, до оброненного случайно гвоздя, начинался другой мир — побольше Сенькиного. Сенька проникал в него только с самого краю, возле деревни.
Большой мир лежал на большом пространстве, для Сеньки невидимом, поскольку перегораживали его большие леса, а за лесами, как говорят, земля загибалась. В большом мире все было большое: и деревни, и города, и реки. Наверно, деревья и травы тоже были побольше.
Катили оттуда на толстых колесах машины. Там паровозы гудели. Новый трактор, который недавно пригнали в Малявино, тоже происходил оттуда.
Из большого мира, случалось, маршировали солдаты. С громкими песнями сквозь деревню. Грудь у каждого как бочонок, и на каждом всего навешено: и значков, и оружия. Сенька всякий раз маршировал с ними рядом.
Захлебывался от пыли и от восторга.
Когда войско проходило, унося свою шумную песню в другие деревни, задумывал Сенька поскорее расти. Только думал недолго — забывал быстро. Уйдет гулять по краю полей, ковырять кротовые рыхлые норы или заговорит с петухом встречным — и обо всем, о чем думал, забудет. Петух ему: «Ко-ко-ко…» И Сенька петуху: «Ко-ко-ко…» И друг друга поймут. «Не лезь, — скажет петух. — Я зерно для своих куриц отыскиваю». — «А я и не лезу, — ответит Сенька. — Я только смотрю. Я тебя обижать не стану».