Сергей Иванов - Бывший Булка и его дочь
Она шла, чувствуя на плечах невесомую тяжесть халата, слыша, как шуршит полиэтиленовый пакет с яблоками, а в нос пробирается настойчивый запах больницы. Про него не придумаешь определений, как и про запах антоновских яблок или про запах гвоздик. Он особый. Можно лишь сказать, что от него сердцу становится тоскливо и тревожно.
Коридор был широкий, с белым пластиковым, по-больничному чистым полом. По такому коридору невольно хотелось идти быстро, разгоняться. Двери палат все были раскрыты. Стоило большого труда не заглядывать в них любопытными глазами.
Она шла, невольно чувствуя гордость от того, что делает взрослое дело. А когда наконец решила проверить, не проскочила ли нужную дверь, и повернула голову, сразу увидела отца. Он брился, сидя на кровати. Из коротковатых линялых штанов вылезали голые ноги.
Вдруг Лида до грусти ясно поняла, что именно так она и трещит, отцовская бритва. Вечер, уже почти засыпаешь, а из ванны: ж-ж-ж-ж… Батянька бреется – утром-то времени нет. Тут же она поняла, как давно не слышала этот звук в их неприбранной, разом опустелой квартире. И неясная тревога от больничного запаха стала теперь понятной: не зря, нет, не зря сердце сжималось!
Лида на мгновение замерла в дверях. Уже собиралась было позвать: "Батянь!" Но тут же спохватилась: неловко перед чужими. Что это за "батянь"! Пока она раздумывала, как окликнуть его и надо ли вообще окликать или лучше пройти в палату, да и всё, а бритва продолжала жужжать, заговорил вдруг человек, лежащий к Лиде спиной. Он крутил настройку маленького приёмника:
– Сидим в Москве, в каменном доме, с закрытыми окнами – слушаем Америку!.. Нет, радио всё-таки великое изобретение.
Он так и произнёс: "изобретение". Лида невольно улыбнулась и этому его ударению, и этому удивлению. Надо же, есть ещё такие люди – на радио удивляются…
Но батянька и старик, который лежал лицом к Лиде, но не видел её, потому что читал толстую книгу в газетной обложке, продолжали заниматься своим делом будто это были не слова, сказанные человеком, а муха, пролетевшая из угла в угол.
– Радио, телевизор, Марс, Венера… – говорил человек с приёмником, словно бы его внимательнейшим образом слушали. – А простой рак лечить не умеют… Сволочи!
И неожиданно засмеялся. Лида вздрогнула.
– Слушай, Снегирёв!.. – Батянька сердито выключил бритву.
Тут он увидел Лиду. По лицу его пробежало как бы несколько волн. Во-первых, ему хотелось вклеить этому Снегирёву. Но было неудобно перед Лидой. Во-вторых, он радовался, что увидел её. И одновременно будто старался рассмотреть кого-то, кто стоял за Лидиной спиной. Она даже чуть не оглянулась. Он же маму, маму высматривает!
Сразу собралась с силами, намеренно детскими шагами вошла в палату, громко и робко поздоровалась, что называется, "со всеми". И как ни в чём не бывало понесла:
– От мамы тебе огромный привет. У нее гриппозное состояние… сказала, что боится к тебе идти.
– Вот оно что, – батянька помотал головой. – Жалко!
Ему действительно было жалко, что мама не пришла. В то же время он всё отлично понимал… по глазам же видно! Понимал, что с мамой чего-то не того и что Лида специально "играет в ребёнка".
Они пошли обратно по широкому коридору, мимо тех же раскрытых дверей. Однако теперь Лида этого не замечала. А только чувствовала батянькину руку, которой он обнял её за плечи. И ей бы радоваться. Она не могла. Ждала, когда он про маму спросит. Ей хотелось идти как можно дольше и ни о чём не говорить. Но ведь так не бывает!
За поворотом начинался просторный, чуть низковатый холл с пятью или шестью большими цветами – вьюнами и пальмами, стоящими в кадках и ящиках с землёй. Всё это вместе называлось торжественным именем – зимний сад.
Именно здесь больные играли по целым дням в домино. Однако в часы посещений зимний сад опять становился зимним садом, то есть местом встреч и тихих разговоров.
Они уселись на полумягкий казённый диванчик у окна, уставленного горшками со всяческой цветочной порослью. Видать, люди, которые занимались здешними цветами, не относились к разряду оригиналов. Цветы были самые обычные – столетник, герани, разросшийся, своевременно не обрезанный лимон. Отец и дочь Филипповы одновременно вспомнили "цветы", стоящие на полочке у них в большой комнате. То были бородатые, молчаливые кактусы – вечно пыльные, окружённые ломкими занозистыми иголками.
"Человеческие цветы насколько красивее, – сердито подумала Лида. – И полезнее, между прочим!"
Она глянула на отца: пожалуйста, спрашивай, не буду я её защищать!.. Но что же всё-таки ему ответить?
– Значит, приболела мама? – спросил он очень-очень спокойно. (Лида кивнула.) А ты, значит, делегация родных и знакомых?
Не такой уж это был великий юмор. Однако Лида улыбнулась. А батянька не сказать что сильно изменился. Только вроде побледнел от сидения взаперти.
– Значит, Лид… Я тебя чего попрошу…
На счастье, у неё нашёлся клочок бумаги и карандаш-огрызочек. И то и другое зачем-то лежало в нагрудном кармашке батника. Каким ветром их туда занесло?..
Она записала телефоны: Успенский с работы и потом какая-то Евгения Валентиновна.
– А чего с этим делать, батянь?
– Надо им звякнуть, поняла? Что товарищ такой-то забурился в таком-то направлении…
И ни слова, что, мол, передай маме, мама знает. Только добавил:
– Ну вы там, я думаю, разберётесь.
"Вы" – то есть якобы не одна, а с мамой.
Прошло ещё несколько минут. Батянька аккуратно выспросил про школу. И поскольку Лида была здесь совершенно незапятнанной, разговор получился очень приятный.
Потом батянька вдруг её насмешил. Рассказал, как однажды этой зимой, "помнишь, ты куда-то всё переодевалась, собиралась…". Лида не помнила, о каком дне речь. Наверное, куда-нибудь с этим… Севой ходила.
Сердце неожиданно заскулило. Но быстро прошло. Так батянька спокойно и смешно стал рассказывать дальше – про мальчишку, который его преследовал в парке.
Якобы он скрылся от этого типчика через чёрный ход кафе. Придумывал, конечно!.. Что же это был за типчик? Может, Севка? Но зимой… "Ты точно помнишь, что зимой, батянь? А чего же ты мне тогда раньше не рассказывал?"
В ней вдруг вспыхнула надежда, что это всё-таки Севка. И не зимой, а вот сейчас, в последние дни. "Ну и какой он был, батянь? Такой высокий или низкий?"
Он улыбнулся:
– Да я как-то со своего роста не разобрал.
– Ну выше меня или не выше?
– Это… понимаешь, Лид…
Такое лицо у него стало, словно он карточки "спортлото" заполняет и старается угадать номер. Батянька тоже сейчас старался угадать: высокий нужно сказать или что не очень.
От этой его доброй неуверенности, оттого, что он старался заботиться о ней даже в таких странных положениях, Лиде неожиданно стало хорошо-хорошо, как в самом раннем детстве, воспоминания о котором появлялись в памяти лишь отдельными кусками картин, словно в глазок калейдоскопа. Там вспоминался ей он, батянька – большой, всемогущий и почему-то обязательно в белой рубахе с распахнутым воротом.
– Ну скажи, батянь, не бойся: высокий или низкий?
– А ты давно с ним… знакома? – Так и не ответил, высоким ему Севка показался или низким!
Ещё вовсю светило весеннее солнце, кругом, на соседних диванчиках, сидел народ. И всё же Лида завела тот разговор, который обычно (или, по крайней мере, так утверждают художественные произведения) бывает возможен только в наступающих сумерках, в тишине и уединении.
Она стала рассказывать о Севе. Сперва следила за собой и не называла его по имени, но потом само вырвалось. Батянька внимательно слушал её, и Лида не заметила, что его рука давно лежит на её плече.
Лиде казалось, рассказывает она слишком много, потому что много всего громоздилось в её душе. Однако наружу вырывалось мало. Таковы уж девчонки: в самых откровенных разговорах они остаются скрытными. Пусть и нечаянно почти, а всё же скрытными! Только голос её мог бы подсказать, какие там рифы спрятаны "под водой умолчания".
Бывший Булка удивлённо, и встревоженно, и обрадованно смотрел на дочь. Елки-палки, говорил он себе, ведь Лидка-то влюбилась! Лидочка ты моя дорогая…
По дороге домой, в метро, когда она сидела, уткнув нос в воротник пальто, к ней пришло то редчайшее счастливое неустойчивое равновесие, как при зубной боли: всё болит-болит-болит, – и вдруг перестало! И сидишь, блаженный, затаившись душой. И боишься даже на цыпочках мимо этой боли прокрасться. Потому что идти-то некуда: лучше тебе нигде не будет!
Она знала, что поссорилась с Севкой. Но хорошие воспоминания как бы помирили их.
Она вспоминала, вспоминала. И ни в одной мысли её не было ни Нади, ни матери.
И ни разу не подумала о том, как дела у её отца, каково лечение, скоро ли операция.