Марсель Паньоль - ДЕТСТВО МАРСЕЛЯ
Было не меньше восьми, а отец меня не позвал, — дождь утопил нашу последнюю охоту.
Поль сказал:
— Когда дождик перестанет, я пойду за улитками. Я соскочил с постели:
— Ты знаешь, что мы завтра уезжаем?
Я рассчитывал, что он закатит рев по всем правилам искусства, а это было бы мне на руку.
Он не ответил, чрезвычайно занятый шнурованием ботинок.
— Никто больше не будет ходить на охоту, не будет ни муравьев, ни цикад…
— Они же все померли! — ответил Поль. — Я теперь их каждый день не нахожу.
— В городе нет деревьев, нет сада, нужно ходить в классы…
— Ну да! — радостно сказал он. — У нас в классе есть Фузье. Фузье хороший! Я все ему буду рассказывать, дам ему кусочек смолы…
— Так ты рад, что каникулы кончились? — строго спросил я.
— Ну да! И потом, у меня дома есть коробка с солдатиками.
— Чего же ты ревел вчера вечером? Он широко раскрыл голубые глаза:
— Откудова я знаю?
Мне стало противно, что Поль такой предатель, но я не пал духом и спустился вниз, в столовую. Там было полно вещей и народу.
Отец распределял по двум ящикам всякую утварь, книги, обувь. Мать складывала на столе стопками белье, тетя паковала чемоданы, дядя перевязывал тюки, сестрица, сидя на высоком стуле, сосала палец, а «горничная» ползала на четвереньках, собирая с полу сливы из корзинки, которую сама же и опрокинула.
— А, вот и ты! — проговорил отец. — Сорвалась наша последняя охота. Придется с этим примириться.
Он стал заколачивать ящик. Я понял: это он заколачивает крышку гроба каникул, ничего изменить нельзя.
С равнодушным видом я подошел к окну и прижался лицом к раме. По стеклу медленно катились дождевые капли, а мое лицо медленно заливали слезы…
Все долго молчали, затем мама сказала:
— Твой кофе остынет.
Не оборачиваясь, я буркнул:
— Я не голоден. Мама настаивала:
— Ты ничего не ел вчера вечером. Ну-ка садись сюда.
Я не ответил. Мама подошла ко мне, но отец с железным спокойствием сказал:
— Оставь его. Если он не голоден, то от еды может заболеть. Не будем брать на себя такую ответственность. Что же особенного: удав, например, ест только раз в месяц.
И в полном молчании отец вбил четыре гвоздя один за другим; война была объявлена.
Я забился в темный угол, чтобы поразмыслить.
Нельзя ли выиграть еще неделю, а может, и две, прикинувшись тяжелобольным? Если вы, например, болели брюшным тифом, родители посылают вас потом в деревню; так было с моим дружком Витье — он три месяца провел у тети в Нижних Альпах. Как же мне схватить брюшной тиф или хотя бы сделать так, чтобы все поверили, будто у меня на самом деле брюшной тиф?
Когда у вас болит голова (что не видно), и вас тошнит (что проверить нельзя), и у вас томный вид и прямо-таки глаза не раскрываются — это всегда производит некоторое впечатление. Но если у вас подозревают серьезную болезнь, то появляется термометр, а я не раз страдал от его беспощадных разоблачений.
К счастью, термометр забыли дома в ящике ночного столика. Но я сообразил, что при первой же тревоге меня повезут домой к термометру, и, конечно, в тот же день.
А что, если сломать ногу? Да, сломать по-взаправдашнему? Мне показывали дровосека, который нарочно отрубил себе топором два пальца на руке — не хотел идти в солдаты, — и это очень даже помогло. Но я не хотел ничего себе отрубать: противно! Оттуда льет кровь, и, что бы ты себе ни отрубил, оно потом не отрастет. А если переломаешь себе кости, то снаружи это не видно, и они очень хорошо срастаются. Ученика нашей школы Качинелли лягнула лошадь и перебила ему ногу, перелома совсем не было видно, и Качинелли бегает теперь так же быстро, как и раньше! Но эта гениальная мысль на поверку оказалась негодной: если я не смогу ходить, меня увезут домой в тележке Франсуа. Придется месяц лежать в шезлонге с «наглухо заколоченной ногой» (так сказал мне Качинелли), и притом ее «день и ночь будет оттягивать груз весом в сто кило»! Нет, только не сломанная нога. Что же делать? Покориться и покинуть на веки вечные моего дорогого Лили?
Но вот и он! Лили показался на пригорке. Он шел, накинув на голову сложенный углом мешок, точно капюшон.
Я сразу воспрянул духом и широко распахнул дверь, хоть Лили еще не подошел.
Он долго счищал грязь с подошв о каменный порог и учтиво поклонился всем присутствующим, а они весело его приветствовали, продолжая свои гнусные приготовления.
Лили подошел ко мне и сказал:
— Надо бы пойти за нашими ловушками. Если ждать до завтра, их заберут ребята из Аллока.
— Ты собираешься идти в такой дождь? — с изумлением спросила мама. — Тебе очень хочется схватить воспаление легких?
В то время воспаление легких считалось самой страшной болезнью. Но я рвался вон из этой столовой, где я не мог говорить свободно. Поэтому я стал упрашивать:
— Послушай, мама, я надену пелерину с капюшоном, а Лили — пелерину Поля.
— Знаете, сударыня, — заметил Лили, — дождь стал немного потише, и ветра нет.
Тут вмешался мой отец:
— Сегодня последний день. Нужно только тепло их одеть, обложить им газетами грудь, а вместо туфель дать им башмаки. Они ведь не сахарные, да и погода как будто поправляется.
— А если опять будет гроза, как вчера? — сказала встревоженная мама.
— Но вчера мы благополучно вернулись, несмотря на туман. А сегодня тумана нет.
Мама стала снаряжать меня в путь. Она положила мне на грудь между фланелевой жилеткой и рубашкой несколько номеров газеты «Пти Провансаль», сложенных вчетверо. Столько же газет поместили мне на спину. Поверх всего этого надели две фуфайки, потом куртку, которую застегнули на все пуговицы, и суконную пелеринку. Затем мама натянула мне на уши берет, а сверху нахлобучила колпачок, какой носят гномы в сказке о Белоснежке и наши полицейские. Тетя Роза вырядила Лили таким же манером. Пелеринка Поля была ему коротка — правда, голову и плечи она прикрывала.
Только мы вышли из дому, как дождь перестал и солнечный луч заплясал вдруг на блестящих оливах.
— Давай ходу, — сказал я. — Они еще вздумают охотиться, а нам, что ли, опять быть при них собаками? Нет, сегодня я не желаю. Раз они хотят завтра уезжать, пускай охотятся одни, без нас.
Скоро мы оказались в безопасности среди сосняка. Минуты через две мы услышали протяжный зов: нас окликал дядя Жюль, но ответило ему лишь эхо.
Несмотря на плохую погоду, наши ловушки поработали на славу, но удача, которая лишний раз доказывала, как глупо и жестоко заставлять меня завтра уезжать, только растравила мое горе.
Когда мы дошли до верхней террасы на склоне Тауме, где были расставлены наши последние ловушки, Лили вполголоса задумчиво сказал:
— Обидно все-таки… Крылатиков хватило бы на всю зиму… Это я знал, знал, что у нас есть «крылатики». Я горестно
сознавал это. И ничего не ответил Лили.
Вдруг он кинулся к обрыву и поднял с земли птицу, которую я сперва принял за маленького голубка.
— Первый рябинник! Я подошел.
Это был крупный альпийский дрозд, из тех, которых мой отец однажды назвал «сизоголовыми дроздами».
Голова у рябинника была голубовато-серая, а с рыжей грудки веером расходились черные крапинки до белого брюшка. Весил он порядочно. Я грустно смотрел на него, а Лили сказал:
— Прислушайся…
Я прислушался. Вокруг нас в соснах перекликались птичьи голоса; казалось, то тут, то там стрекочет сорока, но не так вульгарно-крикливо, не так вызывающе; это был гортанный и нежный голос, голос немного печальный — это звучала осенняя песенка… Рябинники прилетели поглядеть, как я уезжаю.
— Завтра, — говорил Лили, — я приготовлю ловушки Батистена для дроздов и поставлю их вечером. И ручаюсь тебе: в понедельник утром мне придется сделать два захода, чтобы их унести.
Я сухо ответил:
— В понедельник утром ты будешь сидеть в школе!
— А вот и нет! Если я скажу матери, что рябинники прилетели и я могу выручать за них по пятнадцати — двадцати франков в день, она не станет посылать меня в школу, не такая она дура! До пятницы, а то и до будущего понедельника я могу не беспокоиться!
И я представил себе, как он один, без меня, шныряет по залитой солнцем гариге, поросшей зеленью и можжевельником, а я в это самое время сижу в классе с низким потолком, перед черной доской, разрисованной квадратами и ромбами…
Горло мое вдруг сжалось, меня охватило бешенство и отчаяние.
Я кричал, плакал, топал ногами, плач перешел в икоту, и я стал кататься по гравию, а листы «Пти Провансаль» на моей спине и груди громко шуршали. Я вопил истошным голосом:
— Нет! Нет! Не поеду! Нет! Я не хочу туда ехать! Я туда не уеду! Нет! Я не уеду!…
Стая рябинников разом слетела в ложбину. Лили, потрясенный моим отчаянием, крепко прижал меня к груди, комкая «Пти Провансаль», шестнадцать пластов которого разделяли наши смятенные сердца.
— Нельзя же так, еще заболеешь! — твердил он. — Не надо из-за этого портить себе кровь! Послушай меня, ты только послушай…