Леонид Пантелеев - Честное слово (сборник)
— Значит, уж не твоего, братец, ума дело, почему не ходил. Учительница здесь?
— Елизавета Степановна? Здесь. А тебе зачем?
— Так просто. Насчёт погоды зашёл поговорить.
И, сунув руки в карманы, заложив ногу за ногу, Володька прислонился к столбику крыльца и засвистел что-то сквозь зубы.
«Эх, жалко — папиросочки нет, закурить бы», — подумал он, представляя себя со стороны и любуясь собственным геройством.
В это время со двора на улицу вышла Елизавета Степановна. Увидев Володьку, она удивилась, подняла брови и сказала:
— А это кто такой? Ах, это Минаев пришёл? Тебе что здесь надо, голубчик?
Не вынимая рук из карманов, Володька попробовал сделать презрительное и независимое лицо, хотел сказать, что ему ничего не нужно, просто пришёл с ребятами попрощаться, но, пока он изображал на лице презрительное выражение, прошла, наверно, целая минута.
— Я тебя спрашиваю, — зачем ты сюда пришёл? — громче и строже повторила учительница.
И Володька, неожиданно для самого себя, жиденьким, жалобным, дребезжащим голосом ответил:
— Ни за чем. Так просто… Посмотреть.
— Что посмотреть? Тебе смотреть здесь абсолютно нечего. Можешь идти домой.
— Как?! Почему домой? Зачем домой?
И тут Володька с ужасом понял, что всё, о чём он только что думал и чего опасался, — всё это не шутки, не пустые слова, что он действительно никогда-никогда больше не войдёт в свой четвёртый класс, не увидит своей парты, не посмеет даже назвать себя школьником. Он опустил голову, и глаза его, заволакиваясь слезами, забегали по земле, уставились на камешек, похожий на собачью голову, перескочили на ёлочку тракторного следа, задержались на секунду на собственных, Володькиных, грязных башмаках и, наконец, остановились на ботинках учительницы. Это были простенькие, старые, стоптанные, много раз латанные и тщательно начищенные гуталином баретки. И тут Володька вдруг вспомнил, как шла третьего дня учительница под дождём по поселковой улице, когда он с камнем в руке стоял за деревом у калитки кунинского сада.
«Вот в этих бареточках… четыре километра по грязи тащилась… из-за моей дурости», — подумал он, и голос его задрожал, когда он воскликнул:
— Елизавета Степановна!..
— Постой, — остановила его учительница. — Ты с кем разговариваешь?
— Я? Я с вами разговариваю.
— А почему же ты, скажи, пожалуйста, стоишь в шапке, когда обращаешься к своей учительнице?
Володька сдёрнул с головы кепку и, захлёбываясь, не стыдясь своих слёз, не стыдясь товарищей и тех слов, которые сами собой слетали сейчас с его языка, заговорил:
— Елизавета Степановна… Уважаемая… Пожалуйста! Простите меня… Я — лодырь. Я виноватый во всем. Я — честно. Я никогда… вот увидите… никогда больше, никогда не буду.
Ребята толпились вокруг и смотрели. Учительница тоже внимательно смотрела на Володьку, слушала и молчала.
— Ты правду говоришь, Минаев? — спросила она наконец.
Володька хотел сказать: «Да, правду», но покраснел, опустил ещё ниже голову и, грустно усмехнувшись, сказал:
— Ведь всё равно вы мне не поверите.
— Не знаю, — улыбнулась учительница, — может быть, и поверю.
На школьном дворике зазвенел звонок.
— А ну, ребята, по классам! — крикнула Елизавета Степановна. И, повернувшись к Володьке, сказала: — Можешь и ты идти, Минаев.
— Куда? — испугался Володька.
— Ну, как же ты думаешь: куда? В свой класс, на своё место, к своим делам и обязанностям. Ты понял меня?
От радости у Володьки перехватило дыхание. Он быстро надел кепку, так же быстро сорвал её с головы и неизвестно зачем опять нахлобучил её на свою чубатую голову.
— Есть, Елизавета Степановна! — воскликнул он. — Понял, Елизавета Степановна!.. Спасибо, Елизавета Степановна!..
И, подхватив свою сумку, он вместе с остальными ребятами побежал к воротам. Шарик, который до тех пор не подавал никаких признаков жизни, вдруг отчаянно залаял и тоже ринулся в кучу малу. Поднялся визг. За спиной у себя Володька услышал сердитый окрик Елизаветы Степановны:
— Ребята! Постойте! Что за безобразие! Это чья собака?
«Ну, попадёт сейчас, — подумал Володька. — Скажу, что не моя, что просто привязалась неизвестно откуда…»
— Я спрашиваю: это чья собака? — повторила учительница.
— Это… это моя, Елизавета Степановна, — сказал Володька.
— Твоя? — удивилась учительница. — Что-то я не помню, чтобы у вас в доме была собака. Давно она у тебя?
Володька хотел уже по привычке соврать, хотел сказать, что собаку ему привёз из Германии, ещё щенком, дядя его, генерал-лейтенант, и что он, Володька, сам вырастил и воспитал её, но вместо этого, к удивлению своему и, может быть, первый раз в жизни, он сказал правду:
— Нет, — сказал он. — Не очень давно. В общем, сегодня только… — И, заметив, что учительница всё ещё сердится, он торопливо добавил: — Ничего, Елизавета Степановна! Вы не бойтесь. Я в школу её не пущу. Она посидит, подождёт. Она у меня, вы знаете, умная!
Через пять минут Володька уже сидел в классе, на своём старом месте, за четвёртой от учительского стола партой, на чёрной полированной доске которой по-прежнему желтели знакомые буквы «В. М.» и отливала всеми цветами радуги чернильная лиловая надпись: «Смерть фашизму!»
В классе было тихо. В открытую форточку над Володькиной головой дул осенний ветерок. Шевелилась фестончатая бумажная занавеска. И в тишине тонким басом гудела под потолком последняя осенняя муха.
Учительница делала диктовку. Володька писал, торопился, от хорошего настроения ставил где надо и не надо запятые, а сам то и дело косил глаза и поглядывал за окно, где в палисаднике, под облетевшим тополем, сидел и ждал его Шарик.
На морде собаки было написано счастье.
«Уж очень ты, брат, щуплая, — по-хозяйски озабоченно думал Володька. — Ничего… ладно… откормим постепенно».
А учительница ходила по классу, останавливалась, смотрела на потолок, как будто читая там что-то, и, постукивая карандашом по тетрадке, негромко и с удовольствием выговаривала:
— «Роняет лес багряный свой убор… Роняет лес…»
1947Рассказы о подвиге
Первый подвиг
Полковник Мережанов, командир гвардейской дивизии, кавалер орденов Отечественной войны, Кутузова и Александра Невского, а с недавних пор ещё и Герой Советского Союза, в боях под Сандомиром был тяжело ранен и лежал на излечении в Н-ском тыловом госпитале. Я приехал туда, чтобы писать о нём книгу. Полковник уже выздоравливал, ему разрешено было ходить, и он много и с удовольствием ходил, опираясь на суковатую палку, собирал ягоды и грибы, удил рыбу и даже пробовал играть на бильярде. Со мной он был очень вежлив и предупредителен, но боюсь, что особенной радости мой приезд ему не доставил. Как и все по-настоящему сильные и мужественные люди, Мережанов был скромен и неразговорчив; пуще смерти не любил он рассказывать о себе, а я с утра до ночи заставлял его говорить и говорить именно о себе, о своих подвигах и переживаниях.
Пока он ловил в реке Шар-Йорка окуньков и ершей, я выуживал из него подробности его боевой биографии. Он в лес по грибы — и я за ним. Он сядет отдохнуть в гамаке или в качалке — и я пристраиваюсь рядом.
В конце концов мне удалось собрать очень много материала, и мне казалось, что вся жизнь Мережанова — от детских лет до той минуты, когда он прочёл в «Известиях» указ о присвоении ему звания Героя, — уже действительно собрана и лежит у меня в портфеле, в четырёх потрёпанных и мелко исписанных записных книжках.
Только один факт в его биографии оставался для меня загадочным. У Мережанова было очень хорошее, умное кареглазое русское лицо. Это лицо я бы не побоялся, пожалуй, назвать и красивым, если бы не безобразил его глубокий рубцеватый шрам, след пулевого ранения, тянувшийся через всю левую щеку, от уха до краешка верхней губы. Я знал, что Мережанов был одиннадцать раз ранен, но о том, что он был ранен в лицо, он никогда мне не рассказывал, и в истории его болезни, с которой я познакомился в кабинете начальника госпиталя, я тоже не нашёл никакого упоминания о таком ранении.
Однажды вечером, когда мы сидели с Мережановым в саду — он в гамаке, а я возле него на пенёчке, — я как бы невзначай, между делом, задал ему вопрос:
— Скажите, полковник, я давно хотел спросить: откуда у вас эта царапина на щеке?
— Где? Какая? — спросил он, потрогав щеку, и вдруг нащупал рубец, понял, о чём я спрашиваю, помрачнел и как-то слишком поспешно и даже сердито, не глядя на меня, пробормотал: — Пустяки… Никакого отношения к вашей теме не имеет. Дело далёкого прошлого…
И, опершись на палку, он выбрался из гамака и сказал: