Ольга Перовская - Ребята и зверята
— Ничего себе конишка, — солидно сказала Соня. — Одно плохо — хрустит очень и дёргается так, что и погладить его невозможно. Ба-а-луй! — закричала она басом и смело шагнула к столбу.
Лошадь тоненько заржала, ухватила Соню за капор и дёрнула направо и налево.
— Убивают Шоню! — ахнула около меня Наташа.
Мы с Юлей закричали и замахнулись на Чубарого. Он удивился и выпустил капор. Соня попятилась.
— Сумасшедшая лошадь! Её в сумасшедший дом надо, — сказала она горько, — хватается прямо за чужую голову.
Лицо у неё стало белое. Отморозила, может быть, а может, от обиды — обиделась на Чубарого.
Летом, когда отец проносился по улицам на Чубарке, все выбегали за ворота и смотрели вслед. Собаки пролезали в подворотни и, напрягая мускулы, поспевали наперерез. Ни одной из них не удалось ещё вцепиться в Чубаркин хвост. Они отставали одна от другой, захлёбываясь от ярости.
А из лошадей никто и не пробовал состязаться с Чубарым. Это было бы просто смешно. Вы посмотрели бы, как он, нигде не замедляя хода, духом пролетал двенадцать километров от города до нашего посёлка на озере Иссык-Куль!
Там перед домом, где мы жили, была зелёная лужайка. Чубарый огибал круг, останавливался у крыльца и, вытягивая шею, громко, продолжительно фыркал. А после этого дышал совершенно спокойно. Мы выносили ему кусок хлеба или сахару. Чубарый осторожно забирал губами угощенье, и не было случая, чтобы он прикусил кому-нибудь руку.
— Нет, вы посмотрите! Вы только посмотрите, как он дышит! — гордился Чубаркой отец. — Ведь это какие лёгкие надо иметь! А?
Все просовывали пальцы за подпругу и говорили: «Да, действительно замечательно дышит».
Вот какой он был, наш Чубарка, когда однажды, в середине лета, отец снарядил его по-походному и уехал на нём через горы на областной съезд лесничих в город Верный, как тогда назывался наш теперешний город Алма-Ата.
Прошло около месяца. Отец всё ещё был в отъезде. Раз ночью меня разбудила гроза. Ветер и дождь стучали в окно. Над крышей трещали громовые раскаты, и вся комната разом освещалась молнией. Я только хотела спросить, не может ли она убить кого-нибудь прямо в кровати, как вдруг наступило затишье и за дверью послышался отцовский голос. Мы все очень обрадовались, завернулись в одеяла и вышли в соседнюю комнату. На полу валялось мокрое платье, на столе стоял самовар, и отец, переодетый в сухое, грелся горячим чаем.
— Какой ты красный, — сказали мы ему, едва успев с ним поздороваться. — Загорел так сильно, что ли?
— Загоришь тут, в такой передряге!
— Обещание своё не забыл — привёз нам конфет?
— Нет, не привёз.
— Почему?
— Не привёз, да и всё тут!
— Ну, может быть, какие-нибудь другие подарки?
— Нет, и другого ничего не привёз.
Мы переглянулись:
— Как же так? Сам обещал, а сам…
Отец схватился за виски. Он как-то морщился, ёжился, как будто замерзал.
— Убери ты их, пожалуйста! — сказал он матери. — У меня голова раскалывается от боли, а тут изволь оправдываться, объяснять…
— Он ничего не забыл, всё купил и привёз бы, конечно, но… в горах приключилось несчастье. Идите теперь, идите, не надоедайте. Хорошо, что хоть сам он вернулся живой и здоровый.
Нас вытолкали и захлопнули за нами дверь. Мы ровно ничего не понимали.
— Какое же несчастье может случиться с конфетами в горах?
— Размокли и утекли вместе с дождём. Очень просто, — сказала Наташа.
— Нет, не похоже на это.
— Сколько вы книжек перечитали и до сих пор ещё не знаете, что в горах всегда заблуждаются.
Соня презрительно дёрнула плечом и нащупала под подушкой толстую книжку: «Мир приключений».
— Небось проблуждаешь там без обеда, так не то что на конфеты — на что попало набросишься с голодухи! — пробурчал ещё кто-то. — Съел сам, подкрепил свои силы, и на здоровье…
На этом мы и заснули.
Утро после грозы было ясное.
Взошло солнце и осветило верхушки деревьев.
Земля ещё не просохла от дождя и была холодная и сырая. Мы вышли на пустынный двор и отправились в конюшню.
— Странно, — удивилась Соня, — тут кто-то совсем чужой.
— Да и не очень красивый.
— Хуже нашего Чубарки?
— Ещё бы! Гораздо хуже.
— А Чубарый куда же девался?
Мы столпились возле маленькой, невзрачной лошадки с рыбьим глазом.
Лошадка фыркнула на нас, отвернулась и зашуршала в яслях сеном.
— Она, кажется, ничего, хорошая…
— На нас — никакого внимания.
— Нет, смотрите: машет хвостом.
— Глаза очень оригинальные, — сказала Соня. И непонятно было, хорошо это для лошади или плохо.
Пока мы обсуждали новую лошадь, в конюшню вошёл старик киргиз.
— А-а, кызляр! Аман-ба![1]
— Аман, аман! Здравствуйте! Это чья лошадь, ваша?
— Моя: Якши ат,[2] хорошая? Нравится?
— Да, ничего себе. Только мы не об этом. Мы хотим знать, где наш Чубарый.
— Чубарый? — Киргиз свистнул, махнул рукой и сказал: — Ульды.[3] Парпал голова.
С утра, не переставая, хлопала калитка. В посёлке уже знали, что ночью приехал отец, и приходили к нему за новостями.
Отцу нездоровилось, его сильно лихорадило. Он лежал на кровати под шубами и без умолку говорил: рассказывал, как он пробирался домой через страшный Койнарский перевал.
Мы забились в уголке, за кроватью, ловили каждое его слово и всё-таки никак не могли выяснить самое главное: куда же он девал Чубарого? Едва он досказывал до середины, как приходили новые слушатели и просили начать по порядку.
Отец повторял всё сначала. И с каждым разом всё больше оживлялся, говорил всё громче и громче и как-то странно путался в словах.
— Послушайте, да у него жар! Бред! — прервал вдруг рассказ один из соседей. — Надо бы ему потеплее укрыться. А на ночь принять аспирину.
Нам велели сбегать в больницу за доктором. Больница была совсем близко, через дорогу.
Мы побежали изо всех сил. Разыскали доктора и впопыхах передали ему поручение.
— Очень важно! — крикнули мы ему на бегу. Приходилось торопиться, а то доскажет без нас.
— Сказал, что придёт! — закричали мы, врываясь в комнату.
— Тише!..
Мать погрозила пальцем. Отец заметался, засмеялся и заговорил очень быстро:
— Как он прыгал, прыгал… Всё пропало… И ружьё, и деньги, и седло. Достать надо, помочь… Он так прыгал… Помочь… Я сейчас…
Он рванулся с кровати.
— Лежи уж ты, пожалуйста!
В комнату вошёл доктор.
— Всё пропало… Помочь… — сказал ему отец.
— Эге! Да тут пахнет горячкой. И лицо какое воспалённое!..
Потом стало очень скучно. Все ходили на цыпочках. Отец кричал, чтобы кто-то кого-то вытаскивал. Он говорил, говорил, говорил…
На следующее утро нас к нему не пустили. Юля стала подслушивать у двери и, смеясь, поворачивалась к нам:
— Детское какое болтает.
Она вплотную прижалась к скважине и долго не отрывалась. Мы тормошили её:
— Что, очень смешное?
Вдруг она повернулась, в слезах.
— Да, тебе хорошо, — сказала она, жалко скривившись, — а они говорят — нарыв в горле…
К вечеру отцу стало ещё хуже, и доктор остался у нас на всю ночь.
Утром из больницы пришёл ещё один доктор. Они посовещались и разложили на столе какие-то блестящие щипчики и ножницы.
Мама, испуганная и бледная, ходила за доктором и просила:
— Я не закричу… Я не помешаю… Вот увидите… Позвольте мне помогать. Я вам ручаюсь за себя… Ну, можно мне подержать что-нибудь?
Потом пронесли таз. А нам сказали шёпотом, чтобы мы не совались под ноги, а шли бы подальше во двор и раздували самовар.
Отцу делали операцию: резали в горле нарыв. И если бы не прорезали, он мог бы задохнуться.
Мать вынесла нам на террасу несколько книжек и Наташины игрушки.
— Не унывайте, ребятки, — сказала она, видя, до чего мы расстроились. — Сидите только тихонечко и старайтесь быть хорошими. Может быть, всё как-нибудь обойдётся.
Она ушла, и мы стали стараться. Платок упадёт — все бросаются поднимать. Толкнут кого-нибудь или ногу отдавят нечаянно — сейчас же извиняются, просят прощения, спрашивают, не очень ли больно. Наташа в игрушках нашла непорядки.
— А кто это Вихрю выдернул хвост? И седло расклеил? Это ты, Олька, я знаю…
— Ну, не-ет! — возмутилась я. — Довольно мне этих придирок! Не знает как следует, а уж врёт прямо на меня. Ладно же, прощайся теперь со своими кудельками!
Соня поймала мою руку на полдороге к Наташиным косичкам:
— Ты что это? Разве можно теперь шуметь?
— Она рылась в моём ящике! Она испортила лошадь! — не унималась Наташа.
— Ладно, вруша несчастная! Знаешь, нынче какой день? Ври на меня сколько хочешь, пользуйся моей добростью. А я даже… плюнуть на тебя не желаю.