Елена Акбальян - Талисман
Живут они за своей занавеской, как мыши. И очень не любят, когда к ним врываются во время еды. Что ж, мы и не врываемся. Мы понимаем. Даже Люська. Жаль только, что про блокаду они не хотят рассказывать. Бабушка говорит, вспоминать об этом им строго-настрого запретили врачи. Один только раз тетя Галя позволила себе вспомнить — и разрыдалась страшно. Схватила себя за волосы, запрокинула лицо. На шее у нее натянулись толстые жилы и ходил кадык, большой и острый, как у мужчин.
Она никак не могла успокоиться. У нее случился приступ, и дядя Алеша увел ее за занавеску, уложил в постель. «Вот, — говорил он потом, — чуть что, плачет. А в самые страшные дни ползком карабкалась по лестнице, разносила соседям, тем, кто еще дышал, книги из своей библиотеки. Подберет несколько книг — нетолстых, чтобы унести, — и ползет с этажа на этаж».
Все-таки с хорошей книгой было легче. Некоторые, правда, не могли удержаться и жгли их, чтобы согреться. Но сама тетя Галя — ни одной!
Дядя Алеша до войны был фотокорреспондентом. В блокаду он устроил возле ворот, в витрине для объявлений, выставку из самых лучших своих работ, которые берег раньше, пылинке не давал сесть. Вывесил их, чтобы не забывали ленинградцы, как жили до войны и каким был их город, засыпанный теперь снегом, заваленный мешками с песком, ослепший без света…
Как самый драгоценный груз, вывез дядя Алеша из Ленинграда черный пакет из светонепроницаемой бумаги. В пакете были непроявленные блокадные пленки.
Узнавали мы об этом постепенно. То один что-нибудь скажет, то другой.
Я не могла дождаться, когда дядя Алеша начнет проявлять пленки. Мечтала, как стану показывать блокадные фотографии Вовке и Таньке.
Нет, сначала понесу их Сереже.
Но дни шли, а черный пакет так и лежал, перевязанный крест-накрест тесемкой из бинта.
С него аккуратно стирали пыль.
Разве могла я знать, что пленки останутся непроявленными, а дядя Алеша уговорит-таки медицинскую комиссию отпустить его на фронт корреспондентом? И скоро вместе с тем запечатанным светонепроницаемым пакетом тетя Галя станет хранить листочек с черной каймой…
Это случится потом, позже. А пока… Только-только успели мы с Люськой привыкнуть к занавеске в столовой и вечно шумящему примусу тети Гали, только успели, скучая по отцу, полюбить молчаливого дядю Алешу, как настала пора расставаться с Фросей.
В конце ноября мы проводили ее на фронт.
Прощаться она пришла в шинели, с ефрейторскими лычками на медицинских погонах. По-новому, непривычно ступала в кирзовых сапогах. Сапоги скрипели. Да и все на ней было жесткое, скрипучее. Кряхтели, с трудом выдираясь из петель, шинельные зеленые пуговицы. Скрипел деревянным скрипом солдатский ремень. От ремня в комнате запахло рыбьим жиром.
Мы рассматривали Фросю, щупали обновы, цокали языками. Люська, по обыкновению, приставала:
— Давай поигрраем! Меня будто убили, а ты спасаешь. Ну, чего ты, Фррося-а, я падаю, меня уже убили!
Но Фрося даже не заругалась на глупую Люську. Посадила на колени, на форменную юбку из грубого сукна, молча гладила по голове. Заводские мозоли свинцово поблескивали на ее ладони, цепляли тонкие Люськины волосенки.
Но Фрося не слышала этих мягких волос.
Потом наводила порядок в зеленом сундучке. Мы с Люськой, любопытствуя, торчали тут же.
Голубое пикейное покрывало. Новый материал на простыни, два деревенских подзора — кружево к ним она вязала еще до войны. Скатерти и полотенца — стопкой. Дальше шли подарки: парные наволочки с вышитыми гладью незабудками, розовыми и голубыми, — от бабушки; маркизет в зеленый горох — от мамы. Шелковую косынку сто лет назад привез ей из Москвы отец. Мне он привез тогда куклу с закрывающимися глазами, и я разбила ее на следующее утро.
В сундучке хранилось Фросино приданое. Здесь было все, что нужно для будущего ее дома. Никакие силы, даже война, не могли заставить Фросю притронуться к этим богатствам. Наоборот, она ухитрилась еще пополнить их; две сорочки из желтоватой бязи, какие им давали на заводе, лежали тут же, в стопке белья.
Все было просмотрено, разложено по местам. А Фрося не закрывала сундучка.
Наконец захлопнула крышку.
Фрося уезжала на фронт, а дом ее оставался у нас — на хранении. В доме было все необходимое для жизни. Не хватало для жизни только победы.
Но одну вещь Фрося вынула из сундучка. Вынула и незаметно положила в сидор. Я успела увидеть: это были стянутые шнуром Сашины треугольные письма…
Окончательно собирала Фросю мама. Сунула носовые платки, Люськину теплую пеленку — на портянки, мохнатое отцовское кашне. Принесла из сарая яблок и напихала в сидор под завязку — на дорогу.
Дальше двора Фрося нас не пустила. Обняла одной рукой (другой придерживала сидор), расцеловала всех троекратно, по-русски, как положено перед дальней дорогой. Когда целовала Люську, не справилась со слезами.
Первый раз уезжала от нас Фрося. Уезжала надолго. Могло ведь случиться, и навсегда.
Мы смотрели ей вслед с нашей стены.
Но Фрося не обернулась.
Она уходила все дальше, все ближе к углу — новой своей походкой. Спина ее казалась еще шире в шинели. Крепкая такая спина, как раз вытаскивать раненых с поля боя…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Почему-то Вовка забыл про лаз и ломился напролом в неудобном месте. Перевесился телом и рухнул на четвереньки, своротив кусок раскисшего дувала. И тут же вскочил, побежал, выдирая из грязи ноги.
У Таньки в саду трещали ветки. Бухнул через забор булыжник. Неслись истошные крики:
— Сто-ой! Убью-у, змееныш! Убью-у!
Это кричала Вовкина мать.
— Вовка, куда ты? — Я рванулась за ним, ничего не понимая.
Вовка сбегал уже по ступенькам на улицу. Он повернул бледное лицо — слепые, бешеные глаза были на нем — и вдруг погрозил мне кулаком.
Я остолбенела.
Потом, не веря себе, подбежала, свесилась на улицу. Вовка как провалился. Уличный продавец с плоской корзиной на голове вошел в ворота напротив.
— Груши-и, — уныло донеслось из глубины двора. — Груши-и…
Приводя в чувство, дождь запустил мне за шиворот ледяные пальцы. Бр-р! Я осмотрелась. Нет, мне не снилось все это.
От забора шли Вовкины следы. Они были как большие рваные раны.
В них копилась жидкая грязь.
… На следующий день Вовки не было в школе. Где он? Что у него стряслось? Я терялась в догадках.
И чуть не заговорила с Танькой.
Но Танька всегда теперь крутилась возле Римки. Сегодня с утра они оживленно шептались о чем-то всей компанией, а на уроках бросали записки. Мне казалось, они говорят про Вовку, обсуждают подробности, неизвестные мне, копаются в Вовкиной беде. Неужели Танька им разболтала?
Я ненавидела Таньку, ненавидела вертлявые ее глаза.
Вечером Вовку долго звала бабка. Я стояла на крыльце, дрожа от холода. Стегал мокрый, порывами, ветер. Мотались ветки. В близком небе, приклеившись друг к другу боками, бежали тучи испуганным бараньим стадом.
— Ли-ина! — Кто-то тихо позвал меня с балаханы.
Я вздрогнула, подняла голову. На верхней ступеньке лестницы сидел Вовка — большой нахохленной птицей. Как я не догадалась, где его искать!
Вовка зашевелился, привстал на перекладине, как птица на ветке. Отступил в темную глубину балаханы. Оглядевшись, я вскарабкалась следом.
— Тебя ищут, слышишь?
Вовка дернул плечом. Сел на скрипучую раскладушку, съежился.
— Ты и прошлую ночь был здесь?
Вовка кивнул. Пожаловался:
— Замерз, как цуцик. И жрать охота.
— Сейчас! — Я метнулась к лестнице. — Ты погоди, я мигом.
— Только шоб шито-крыто, — предупредил Вовка.
В чулане среди развешанных по стенке старых вещей я нащупала бывшую мамину шубу (в холода мы закрываем ею картошку), нашарила на полке мешок со жмыхом. Размотав перекрученную холщовую горловину, в две руки отвернула краюху. Вкусно запахло хлопковым маслом. Звякнула под ногой банка, скрипнула несмазанная дверная петля.
— Ты идешь, наконец? — обрадовалась за стенкой мама.
— К Мане я, на минутку!
— Куда ты? Оденься… — Мамин голос привычно заволновался.
Но я уже хлопнула дверью.
… Вовке трудно было рассказывать. Он надолго замолкал, кутался в шубу. Скрипел раскладушкой. Дважды во двор выбегала мама — сначала на крыльцо, потом к забору. Звала меня громко, на весь квартал.
Молча, не глядя друг на друга, мы ждали, когда она уйдет.
… Он проснулся от шепота.
Кто-то белый, похожий на привидение, стоял на ступеньках из коридорчика и звал его:
— Ну, иди!.. Иди ко мне… жду…
Запретное было в зове. Будто приснился стыдный сон. Вовка крепче зажмурил веки. Ушел головой в подушку.
И сквозь ватную глухоту — взрывом! — услышал близкий ответный шепот: