Лев Кузьмин - Под тёплым небом
Оля тоже вздохнула, принялась Красаву доить. Молочные струйки ударили, журкнули глухо в траву; парной, очень уютный, напоминающий о доме запах молока перемешался с холодом ночи, с резким, сырым запахом леса. И Оле сделалось ещё горше. Стало ещё тоскливее оттого, что вкусное молоко исчезает зря, что это очень даже странно — поливать молоком лесные коренья, густую под ёлками траву.
— Давай сама похлебаю сколько-то… Я ведь с обеда не ела ничего… — прошептала Оля и принялась доить одной рукой. Другую ладонь она сложила ковшиком, стала подставлять под молочную тёплую струйку. Подставлять и схлёбывать, подставлять и схлёбывать.
Но, конечно, целое ведро молока одной Оле выпить было невозможно, так весь Красавин удой и ушёл в лесную землю.
А ещё Оля без крепкой привычки да без скамейки очень уморилась. Когда, наконец, Красава обернула к ней свою морду, когда благодарно пыхнула в Олину щёку, Оля едва поднялась с поджатых под себя коленей. Зато после такого необходимого и до конца исполненного дела страх перед ночным лесом поубавился заметно.
— Не к чему и дальше горевать! Надо всё равно идти вперёд. Верно, Красава?
И большая, громоздкая в потёмках Красава мотнула рогами, словно подтвердила: «Верно!» — и они опять пошли.
Только теперь Оля Красаву не подгоняла. Она надеялась, что Красава сама зачует какую-нибудь где-нибудь настоящую дорогу; а ещё Оля правила путь всё на одну и ту же ярко-синюю над чёрными елями звезду.
Корова тоже не сворачивала, и шли они на эту звезду вновь тяжело, долго, до полного изнеможения. Когда лес внезапно расступился, Красава сама остановилась, подогнула ноги, не легла, а прямо-таки рухнула на едва различимую тут, на опушке, ещё свежую и пахнущую клевером кошенину. Оля подсунулась Красаве под самый бок, в тепло, и они враз уснули.
Они спали так, что их не пугали уже ни бегучие, схожие с волчьими глазами огни светляков, ни лесные, край опушки, скрипы да шорохи, — побудку сыграли им прохладный рассвет и петушиная, совсем нежданная здесь перекличка.
Оля зябко вздрогнула, вскочила, подняла корову, заторопила её за берёзовый, вклиненный в поле мысок и удивлённо ойкнула. Почти рядом, всего лишь и добежать ничего, стояла в лёгкой рассветной дымке их деревня. Только стояла она к Оле нынче другой, не вчерашней стороной. Оля с Красавой, как видно, за ночь обкружили её и вышли не к ферме, а к огородам и гуменникам на другом краю.
И что очень чудно: несмотря на такую рань, несмотря на то, что ночь не ушла ещё с задворок полностью, — а деревня уже не спит или спать сегодня не ложилась вовсе. Каждое крыльцо там настежь, каждое окно там нараспашку, в окнах непогашенный свет. На улице — это Оле видно тоже отлично — целая толпа народу, все тревожно гомонят, спешат к околице. И впереди этой толпы председатель Иван Семёныч. И опять он не на всегдашнем своём мотоцикле, а на той, на колхозной лошади верхом.
— Мамушки! Так это же за нами… Так это же всей деревней ищут нас! — догадалась Оля и, не зная, то ли трусить, то ли радоваться, давай свою рогатую товарку поторапливать.
А там уж на рассветной полевой тропе красавицу корову и Олю все деревенские увидели сами; на всё поле кто-то горластый да с великим ликованием заголосил:
— Нашлись! Нашлись! Нашлись!
Первым, нахлёстывая лошадь, подлетел председатель. Он спрыгнул с седла, так и вцепился глазами в Красаву. Оглядел её спереди, оглядел с боков, заглянул даже под брюхо, на вымя.
— Гляди-ка, корова-то цела! Здоровым здоровёхонька… Ну, Ольга! Ну, подпасок! Ну, молодец! А мы всю ночь вас везде вышаривали, да, видно, не там.
Следом подбежала мать, давай тискать, обнимать, оглядывать Олю:
— Сама хоть живая ли? Сама…
У матери Олю отнял отец:
— Как это не живая, когда вот она — живая!
— Кроме того ещё и герой! — подхватил вслед за отцом дед Голубарик. Он тоже протолкнулся сквозь шумную толпу к самой что ни на есть Оле, погладил стоящую рядом Красаву, а потом опять повернулся к девочке.
— Теперь, председатель, ты ей должен дать премию. Причём не дожидаясь никакой осени.
— Верно! — зашумели в толпе доярки, зашумели набежавшие сюда вслед за взрослым людом Олины ровесницы-девчушки.
— Правильно! — басовито поддержали всех молодцеватые трактористы, братья Колокольниковы, и председатель засмеялся:
— Возражений нет… Только пускай сама скажет: какую?
Тут все Олю заторопили:
— Говори скорей!
И припугнули шутливо:
— А то Иван-то Семёныч возьмёт да и передумает.
И хотя Оля после всех событий да после ночлега в копне чувствовала себя ещё куда как разбитой, она улыбнулась тоже.
Улыбнулась, огляделась, увидела рядом с Красавой ту лошадь, на которой прискакал председатель. И глянула лукаво на деда Голубарика, и вдруг ухватилась за лошадиную длинную гриву, за свешенный с неё ремённый поводок.
— Вот, дяденька Иван Семёныч, если желаешь дать премию, то и отдай нам на двоих с дедушкой этого коня. Мы на нём ни в какую грозу никогда коров не растеряем.
— Что-о? — так и опешил председатель, и даже сам за поводок ухватился. — Что-о? Да ведь на коне-то ездить-то надо уметь! Да ведь ты ещё и до стремени едва лишь доросла… Как в седло сядешь?
— Возле дома — с крылечка, в лесу — с пенёчка, — засмеялась Оля. — Управилась я с Красавой — управлюсь и с конём. И что да как — меня спрашивать уже не надо. Я со вчерашнего дня уже не маленькая, ты мне сам вчера об этом говорил, и даже сегодня опять назвал молодчиной.
— Называл, называл! — заступились весело за Олю все вокруг, все хором зашумели: — Держи, Иван Семёныч, слово своё!
И председатель развёл руками, и опять улыбнулся Оле, и сказал:
— Ну что ж! Если так, то моё слово — олово. Поручаю вам с дедом в придачу к Красаве да ко всему нашему колхозному стаду ещё и коня. А сейчас, пока тут пенёчка рядом нет, давай, Оля, я подсажу тебя в седло сам. Въезжай в родную деревню, как тебе сейчас и полагается, — с почётом!
Осенью, при солнышке
Осенним солнечным днём Таня и Дашутка играли дома.
С работы, с колхозной фермы прибежала мать.
На этот раз она не кинулась, как всегда, на кухню, не зашумела: «Ой, девочки, давайте обед собирать скорей! Вот-вот отец с поля придёт, да и мне обратно надо!» — а встала у порога и, прижав высоко к себе свёрнутый кульком фартук, сказала:
— Угадайте, что принесла? — По голосу матери было ясно, что принесла она что-то приятное.
Таня, которая была чуть постарше и чуть пошустрей, ответила сразу:
— Куклу! Наверное, шла с работы мимо магазина и купила куклу.
А маленькая Дашутка сперва подумала, а потом счастливо засмеялась:
— Телёночка!
Тогда мать засмеялась сама:
— Эх вы! Не угадали… Кукол у вас и так уйма, телят в эту пору не бывает, а выпросила я сейчас на ферме у нашей сторожихи Пелагеюшки вот кого…
Она осторожно присела, раскрыла фартук, и оттуда, не сильно цепляясь коготками, выкатился преудивительный котёнок.
Лохматый, ярко-ярко-жёлтый, с розовым оттенком, а всего чудесней у котёнка глаза. Большие, пронзительно-зелёные и при этом немножко сердитые.
Но вот гость опомнился, глаза подобрели, и котёнок мягко проскакал по золотым от солнца половикам в темноту под стол. Он мигом нашёл там пустую катушку и очень деловито покатил её через всю избу к печке, от печки назад к столу, от стола опять к печке.
— Вот каким сразу стал хозяином! Вот какой молодец! — снова засмеялась мать.
А девочки так и запрыгали:
— Молодец! Молодец! Только как его зовут?
— Придумывайте… — развела руками мать и побежала теперь на кухню собирать обед.
Имя котёнку придумывали всем семейством.
Даже когда примчался на мотоцикле с поля отец, и когда он, наспех ополоснув руки, сел к столу, придвинул к себе полную тарелку и так принялся работать ложкой, будто ему не на комбайн свой возвращаться надо, а на пожар лететь, — даже и тогда за столом речь шла всё о том же котёнке.
— Давайте котёнка по масти назовём — Палешок. Палевый, значит, — сказала мать, подливая отцу ещё поварёшку щей, придвигая тарелки и к девочкам, чтобы ели, не забывали. — Палешок имя красивое, ласковое…
— Красивое, да всё равно какое-то не очень понятное, — возразила Таня. — Назовём лучше Мурлыкин. Вон он на солнышке, на подоконнике угрелся, калачиком свернулся и, совсем как издали папкин мотоцикл, намурлыкивает.
— Мурлыкин — не имя! Мурлыкин — фамилия, — заспорила Дашутка, хотя сама ничего лучшего пока ещё не придумала.
А отец сидел рядом с Дашуткой, молчал, но всех слушал. Отец под этот спор доедал свои щи, подчистил огромную порцию масленой каши, поднялся, снял со стены, с гвоздика кожаную кепку и только тогда уж сказал: