Елизавета Кондрашова - Дети Солнцевых
— Меня только она одна и не любит. И я только ее одну ненавижу! — заговорила Варя со злобой.
Она отошла на шаг от сестры и, глядя на нее блестящими глазами, продолжала:
— Она меня всегда обижает! Это знает и мадемуазель Милькеева, потому что тогда она выгнала ее из дортуара, и мадам Адлер, которая не велела мне стоять у доски, когда она ни за что поставила меня! И дети, которые всегда говорят мне, чтобы я пожаловалась на нее. Все, все знают, что она придирается ко мне, что она злая!
— Ну, пускай она будет злой, а ты будь умницей. Тогда ей не на что будет злиться.
— Не на что? Она всегда найдет на что.
— Ну, дай мне слово, как маму любишь, что ты не будешь капризничать и выводить ее из терпения, не будешь устраивать ей никаких штук.
— Хорошо, не буду, даю слово, если она оставит меня в покое. Но если она опять придерется, уж извини, я ей не спущу. Ни за что не спущу!
Девочка опять начинала горячиться, и Катя, боясь новой вспышки, поспешила переменить разговор.
Скоро Варю увели. Прощаясь, она шепнула сестре на ухо:
— Ты не бойся. Они там все добрые, все-все, только эта Бунина ненавидит меня. Но я даю тебе слово, как маму люблю, я буду слушаться даже эту противную Бунину.
Но несмотря на данное слово, столкновения между взрослой девушкой-пепиньеркой и самой маленькой воспитанницей в младшем классе не прекращались, и взаимная антипатия их росла с каждым днем. Бунина каждый день находила случай наказать Варю, а Варя не упускала случая чем-нибудь отплатить Буниной.
Между тем Катя понемногу оправлялась. Ей уже позволяли вставать ненадолго с постели. Надя Вязнина выздоровела, вышла из лазарета, и между ней и Катей завязалась деятельная переписка. Как из переписки, так и от воспитанниц разных классов, возрастов и характеров, постоянно сменявшихся в лазарете, Катя близко ознакомилась с законами, обычаями и привычками, издавна установившимися в отношениях детей. Она узнала и все начальство, со всеми его сильными и слабыми сторонами, — так, по крайней мере, как понимали его воспитанницы.
Характер мадемуазель Милькеевой, влиянию которой она должна была подчиниться, был ей известен до мельчайших подробностей. Многочисленные враги и редкие друзья этой классной дамы столько раз описывали его с разных сторон, что Катя хотя и не имела еще случая лично узнать и оценить ее, но уже успела составить о ней представление, причем самое идеальное; полюбила ее и часто горячо защищала от нападок и обвинений воспитанниц, ненавидевших ее.
— Да вы скажите, чем она так дурна? — допытывалась она как-то у бесцеремонно бранившей мадемуазель Милькееву взрослой воспитанницы выпускного класса.
— Чем? Да хоть бы тем, во-первых, что она суется везде, где ее не спрашивают, — ответила та с раздражением. — Во-вторых, тем, что она скучна до безобразия. В-третьих, от нее ведь ничем не отмолишься. У нее на все один ответ: «Ты должна сделать это — и сделаешь». Убедить ее в невозможности сделать что-нибудь и трудиться нечего. «Невозможного с вас не спросят, — передразнила она Марину Федоровну. — Если спрашивают, значит, возможно. Потрудись и увидишь, что это даже гораздо легче и проще, нежели тебе кажется». В-четвертых, тем, что она из всего сумеет сделать пытку, из самого простого, не стоящего никакого внимания дела. Например, возьмем хоть бы это вязание чулок. У нас это делается совершенно просто и разумно. Каждой из нас полагается связать в год три пары. Вот в Великий Пост нам и раздадут нитки. Мы отлично знаем, что чулки должны быть сданы к седьмому августа, и сдаем их. Никому решительно и в голову не приходит допрашивать, кто их вязал. Какое им, в сущности, до этого дело! Кто хочет, вяжет сам. Таких, впрочем, у нас, кажется, нет. Кто отдает домой, кому здесь вяжут любительницы этого искусства из других классов. Дело сделано, и прекрасно! Тихо, смирно, без историй. А Милькеева изобрела какие-то безобразные мешки для того, чтобы спицы и нитки у детей не терялись, — сказала она саркастически, — задает уроки, проверяет, записывает, чуть не экзамен устраивает. Ведь это гадко!
— Гадко? Отчего же? Ведь надо научиться вязать.
— А на что вам это надо? — спросила девушка резко. — Уж я за себя, по крайней мере, отвечаю, — продолжала она, — что ни вязать, ни носить вязаных чулок никогда не стану.
— Это другое дело, но ведь и у вас в классе есть девочки, которым необходимо уметь вязать. И я думаю, что мадемуазель Милькеева прекрасно делает, что учит вязать и заставляет учиться. Разве ей не было бы гораздо легче делать так, как ваша классная дама?
— Она не делает, как наша дама, потому что ей нравится мучить детей. Ей нужна причина, чтобы их наказывать. Она этим только и живет.
Катя недоверчиво покачала головой.
— Не верите?… Вот подождите, побудете у нее недельки две, поверите и запоете другую песенку. Она вас научит не только чулки вязать, заставит еще и на рекреации незаданные уроки твердить, а в Пост шить для нищих. Вас ждет еще много сюрпризов! Всего так не перескажешь. Она вообще славится тем, что умеет всем жизнь отравить. А ее изобретательность уже в пословицу вошла. Если надо выдумать какую-нибудь пытку, какое-нибудь наказание, всегда обращаются прямо к ней. Ослиные шапки, языки, билеты за русский язык — это все ее гения дело. Травина преуморительно рассказывает, как Милькеева и Адлер совещались насчет того, какой длины должны быть уши на ослиной шапке, которую здесь надевают за леность, и какую бы форму придать языку, которым украшают за ложь. Травина у нас известная шутиха, сорванец и добрая душа. Она как-то забралась в дортуар, и ей удалось подсмотреть эту сцену. Говорит: «Не дышу, приложила глаз к замочной скважине, смотрю. Милькеева резала-резала синюю сахарную бумагу, потом сложила, заколола булавкой, держит перед собой, любуется. Я вижу: шапка круглая с длинными рогами, в аршин, право. Адлер и говорит ей: “Мне кажется, лучше подрезать немножко, не слишком ли высоко?” — И подрезала. — “Нет, нет, не так кругло, острее надо”. — Взяла ножницы, сама подрезала. — “Так хорошо будет!” — Любуются обе. Ах, думаю, хоть бы вы догадались ее друг на друга примерить. Виднее было бы. Ну, душки, потешьте! Вдруг Милькеева ни с того ни с сего топ-топ прямо к двери. Я только успела отскочить и стремглав в умывальную, оттуда на лестницу, в коридор и сюда. Ног под собой не слышу, и сердце стучит, разорваться хочет».
Обе девочки засмеялись.
— А что, по-моему, самое скверное, самое противное в этой Милькеевой, — продолжала девочка, — это то, что она накажет и тут же прикинется такой лисой, так сладко запоет: «Душа моя, как мне тебя ни жаль, я не могу тебя простить. Ты одна из тех детей, которые слов не понимают. Я должна тебя наказать для твоей же пользы». Противная эта Милькеева! Если у нее придется кому-нибудь остаться в классе на второй год — беда! Изведет совсем!
Барышня сморщила брови, сделала серьезное лицо и, подражая голосу и манере мадемуазель Милькеевой, заговорила:
— «Ты не имеешь права лениться. Бог тебя наградил способностями, а ты не учишься, сидишь по два года в одном классе. Это стыдно и нечестно. Родители твои люди небогатые. У них кроме тебя другие дети есть. Им нелегко за тебя вдвойне платить.» А если она не может этого сказать и знает, что родителей нет, тогда она поет другую песню: «Ты, душа моя, чужое место занимаешь. Место другой девочки, которая воспользовалась бы образованием лучше тебя, а она напрасно ждет очереди, чтобы поступить на казенный счет. Родители ее средств не имеют, чтобы платить за нее, а ты сидишь по два года. Лета ее выйдут, и она по твоей милости останется без образования. Грешно и стыдно!..» У вас в классе не учиться нельзя. Есть одна лентяйка, да та совсем дура! Знаете, из светильников. Ей, говорят, семнадцать лет, а она глупее одиннадцатилетних. Уж Милькеева билась-билась с ней, говорят, наконец бросила, но и из нее даже сумела для себя пользу извлечь. «Ты в класс не иди, душа моя, — грешно время терять. Почини-ка лучше белье больных подруг. Они тебе спасибо скажут». Та починит. «Теперь сделай выкройку, попробуй сама скроить кофточку, без помощи». Скроит. Милькеева и давай ее мучить — то шитьем, то кройкой, то вязанием, и еще приговаривает: «Господь не дал тебе памяти и соображения, зато дал золотые руки. Видишь, как ты прекрасно выстрочила. Пойдем, я тебя кофеем напою». Напоит, а потом и засадит. Та для нее работает, а она по нескольку раз заставляет ее распарывать работу, сердится на нее: «Раз берешься за дело, делай так, чтобы не переделывать…»
— Отчего же ее домой не возьмут, если она не может учиться? — спросила Катя.
— Куда домой? У нее никого нет. Отец был офицером где-то в провинции да давно умер. Похлопотали о ней какие-то чужие люди, привезли сюда, сдали… Куда ей идти?
— Знаете, тогда я думаю, что мадемуазель Милькеева, должно быть, очень добра, иначе она не стала бы так себя мучить.