Альберт Лиханов - Семейные обстоятельства
Вдруг стук. Сашка обрадовался — думал, Михаська, а входит Савватей. Достает бутылку вина и говорит:
— Эх, Свирид, Свирид, зря ты ушел от меня! Шестерить бы я тебя долго не заставил тогда, но зато теперь был бы ты у меня первым заместителем и верным другом.
Сашка говорит ему, что братана убили, а Савватей отвечает:
— Знаю, потому и пришел. Иначе бы — не жди, не банный лист, не прилипаю, сами все ко мне липнут.
Тут налил он Сашке в стакан этого вина — желтое такое, клопами отдает — и предложил выпить за Сашкиного брата. Сашка снова реветь, но выпил; чуть отдышался, выпил потом еще полстакана и весь день назавтра крутился на парте, потому что мутило и хотелось пить.
Утром Сашка припомнил, что Савватей лупил себя в грудь, кричал, что тошно ему, трудно, корешей настоящих нет, те, что есть, — дерьмо, дешевка, и звал в друзья Сашку.
В школе все противно было, дома было пусто и тоскливо — мать лежала в больнице, и после уроков он поехал на вокзал и нашел там Савватея.
Николай Третий, как он выразился, «поставил Сашку на баланс» — выдал ему пятьдесят рублей, и они тут же украли у какой-то Матрены мешок с луком. Их искали, конечно, — не нашли. Лук по дешевке продали, а деньги Савватей забрал себе.
— Все, — сказал он Сашке, — мышеловка захлопнулась. Поздравляю: теперь ты вор-мешочник.
Сашке стало холодно, но он кивнул головой.
— Теперь я ушел, ушел, — сказал он, будто Михаська не верил. — Пусть только подойдет, я его пырну.
И вытащил из кармана кинжал. Тот самый, с какой-то надписью и желобками для крови. Только уже без свастики.
— Все время теперь ношу, — сказал Сашка.
Тут пришёл врач, вернее, врачиха. Она улыбнулась Михаське как старому знакомому и велела оголить живот.
Михаська заволновался, а врачиха объяснила, что уколы от бешенства делают в живот, и ткнула Михаську шприцем. Он взвизгнул — было больно, и врачиха сказала, что просто удивительно, какие нынче растут дети: овчарок не боятся, а от укола в обморок падают. Прямо героические дети!
Она ушла, а Михаська стал представлять, как он взбесится, начал задирать ноги на стену, потому что бешеные, говорят, бросаются на стены и кусают прохожих, как собаки.
Они хохотали до упаду, но скоро Михаське стало очень жарко, лоб покрылся испариной, и он улегся снова. Вот теперь было больно. Может, они не сразу чувствуются, бешеные уколы. Небешеные — сразу, а бешеные — через сутки.
29Потом Михаська сказал, что Савватей действует, как поп.
Попы ведь как заставляют богу молиться? Узнают, что у человека горе, беда какая-нибудь, и идут к нему.
Утешат, приголубят, денег дадут: если нет — после, мол, вернешь.
Сашка стал уходить, ему надо было уже домой.
— Ты на меня не злись, — сказал он. — Я ведь знаю, жить-то надо…
Михаська удивился.
— Что ты? — спросил он.
— Жить-то надо, — повторил Сашка и наморщил лоб.
— Что — жить-то? — снова спросил Михаська.
— Ну… ну это… — замялся Сашка. — Ну что мать твоя конфеты продавала.
Михаська медленно поднялся с кровати.
— Ты что, что? — испугался Сашка. — Ну ладно, что ты?
— Когда торговала? — спросил Михаська.
— Ну тогда… Моя мать пошла на рынок, вернулась и говорит: «Ну так я и знала, Михайлова конфетами спекулирует…»
Сердце у Михаськи застучало гулко, словно кто молотком по большой железной трубе громыхает.
«Значит, обманула. Значит, тогда, в коридоре с тусклой лампочкой, мать покачнулась не зря. Врала. Все врала!..»
Он вскочил и стал натягивать штаны. Надо пойти в магазин. К матери. Надо посмотреть на нее, послушать, что она скажет.
Но ведь он видел, видел те конфеты. Значит, другие?
Сашка испугался, стал стягивать с Михаськи штаны, но тот оттолкнул его: «Значит, все-таки спекулировала. Значит, Сашка тогда правду сказал».
Он натянул рубашку.
За дверью загромыхало. «Может, мать… — подумал Михаська. — Вот хорошо! Сейчас все выяснится».
Дверь скрипнула, и вошел отец. Приехал! На нем была серая плащ-палатка.
— Здорово, мужики! — весело крикнул отец и сбросил плащ-палатку.
Она с шумом упала на пол. Словно летучая мышь, затрепыхалась.
— Здорово, мужички! — крикнул он снова, захохотал и кинул на пол шапку.
Михаська подумал, что, может быть, отец выпил — давно он не видел его таким. Наверное, и Сашка тоже так подумал. Он бочком прошел мимо отца к двери, помахал Михаське рукой — а лицо при этом было у него виноватое — и исчез.
Отец поднял плащ-палатку, заходил по комнате, выискивая гвоздь и не замечая, как морщился Михаська, одеваясь.
— Все бегаешь? — крикнул отец. — Штанами улицы метешь, непоседа! — И захохотал без всякой причины. Видно, все-таки выпил.
Снова Михаська представил себе мать: и как она пошатнулась тогда в коридоре, и лицо у нее было серое, а ему показалось, что от света — слабая лампочка.
Михаська подтянул штаны. Сзади все болело, больно было ступить, но он пошел к двери. Скорей, скорей в магазин, посмотреть на мать, заглянуть ей в глаза!
— Бежишь? — снова крикнул отец. — Да ты постой! Погоди! Покажу я тебе чего…
Отец шагнул на середину комнаты, и половица скрипнула у него под сапогом. Он разомкнул ремень. Со звездочкой на пряжке. И снизу, из гимнастерки, как из мешка, посыпались деньги.
Красные, зеленые, синие, желтые…
Деньги.
Гора денег.
«Ерунда, — подумал Михаська. — Ерунда! Все вокруг какая-то ерунда».
Ему вдруг захотелось спать. Он вернулся к кровати и стал снимать штаны.
Никуда не надо было бегать.
30После уроков Михаська ходил в поликлинику. Он задирал рубаху, и сестра делала ему укол в живот. Уколы с каждым разом становились все больнее, Михаська морщился, просил, чтоб его укололи в спину — все-таки как-то привычнее, но сестра отвечала, что надо обязательно в живот, что осталось уже немного и если после десяти уколов Михаська не взбесится, значит, все в порядке.
Только эти минуты — когда его кололи и острая боль прошибала все тело — выводили Михаську из какого-то оцепенения.
По утрам он шел в школу, сидел на уроках, ничего не слушая, дома глядел в открытые учебники, читал и перечитывал строчки, но в голове оставалась какая-то ерунда, какие-то незначащие подробности. Кое-как он решал задачки и даже не смотрел на ответы в конце задачника — было все равно.
Раза два он встречал Савватея. Шакал подходил к нему, говорил: «Молоток! Молоток!» — но Михаська лишь мельком взглядывал на него и проходил мимо.
Савватей за ним не шел, не вязался, только смотрел вслед и криво улыбался. Когда он так улыбался, его тени отходили от него подальше.
Самому себе Михаська казался каким-то сморщенным старичком, похожим на высохший гороховый стручок. Все в нем сжалось, ссохлось; то, от чего бы он раньше весело хохотал, сейчас совсем не казалось смешным; ребята на переменках бегали, кричали, а он стоял в стороне и, как ни звал его Сашка Свирид, к ребятам не шел; все, что происходило вокруг, казалось далеким, чужим, невзаправдашним, ничто не удивляло…
Весы, про которые так часто думал раньше Михаська. — весы домашней жизни дрогнули, стрелка покачалась вправо-влево и остановилась посредине.
Теперь смеялась мама и смеялся отец. Хмурость, похожая на осеннюю непогодь, пропала, будто ее и не было.
Мама ходила всегда нарядная, будто у нее каждый день праздник. Вернувшись с работы, она переодевалась в свое голубое с горошинками платье и опять становилась совсем девчонкой.
Она словно сбросила с себя какую-то тяжесть, распрямилась и сразу стала гладкой, розовой.
Михаська остался совсем один.
Мать он видел редко: магазин теперь работал днем, а вечером ей было не до него — приходил отец, и Михаська не влезал в их разговоры.
Отец приходил с работы не так рано, как прежде, задерживался на заводе, а потом рассказывал маме, как их цех, где он работает мастером, хочет стать полностью стахановским. Это предложил не кто-нибудь, а он, отец, на цеховом собрании. Ему тут же выдали премию. Он принес деньги, положил их на стол, и они так лежали на столе до самого вечера. К ним приходила в тот вечер Ивановна, и отец сказал ей, что вот получил премию на заводе. Потом заходили еще соседи, и всем отец показывал на деньги и говорил как-то между прочим, что получил на заводе премию.
Зачем это он все говорил и не убирал так долго в комод свои деньги, Михаська понять не мог. Ведь вот ту гору, за картошку, он сразу спрятал и никому не показывал, а ведь была целая гора, не то что сейчас.
Отец не дулся на мать, не ругался. Они друг друга с полуслова понимали. Мать что-нибудь скажет, а отец уже головой кивает: мол, согласен. Отец заговорит, а мать его по голове гладит, целует в щеку: все, мол, правильно.
А Михаська… Михаська сам по себе.