Виктор Авдеев - Моя одиссея
С каждым днем жарче припекало солнышко, зацвела черемуха, и я совсем затосковал. Я забросил краски, роман Дюма "Граф Монте-Кристо", крокет, мне тесно стало в колонии, вспомнился родной Дон, старший брат, сестры, потянуло на простор – как тех перелетных птиц, что по ночам гоготали в темном вешнем небе. А тут с наступлением тепла у меня опять начались приступы малярии.
– Пей аккуратнее хинин, – говорила мне Дора Моисеевна. – Конечно, от малярии лучшее средство – перемена климата. Но куда тебе, сиротке, можно уехать? Если бы у тебя где-нибудь были родственники…
И тогда я признался докторше, что в Новочеркасске у меня как раз и есть родственники: целых две сестры. Правда, я умолчал, что они живут в интернате бывшего епархиального училища; наоборот, по моим словам вышло, будто обе они ответственные коммунистки и в городе у нас собственный дом с двумя фонарями у ворот.
– А зачем же ты, Боря, от них убежал? – испуганно всплеснула руками Дора Моисеевна. – Ах, мальчики, мальчики, какие вы все романтики! И тебе, конечно, хочется обратно к сестрам в свою уютную квартирку? Ну ладно, я попрошу мужа, и он через комиссию помощи детям в Киеве достанет тебе бесплатный железнодорожный билет. Хочешь, я напишу твоим сестрам?
Я замялся.
– Видите ли, я… номер дома забыл. И вообще хочу приехать сурпризом.
– Ну, дело твое.
Ранним майским утром я покидал колонию имени Фритьофа Нансена. Тополя у крыльца, кусты цветущей сирени осыпала матовая роса. Митька Турбай, гулко стреляя пеньковым бичом, гнал стадо в голубой березовый перелесок. Звонко распевали овсянки, малиновки, всходило огнистое солнце, колонисты возились у раскрытых парников с рассадой, пахло навозом, – и сердце у меня вдруг защемило. Ведь и здесь мой дом: зачем я его покидаю? Что-то еще ждет меня в Новочеркасске?
Прощаясь со мной у подводы, Михаил Антоныч сказал, стараясь быть ласковым:
– Долго я приглядывался к тебе, Борис. Куда ты едешь и кто твоя родня, я не знаю. Но думаю, что возрастом ты постарше, чем выдаешь себя. Ну, да не для этого я речь завел. Я хочу дать тебе один совет: не бегай никогда от трудностей. Пока человек молод, он должен упорно идти в гору, к вершине: стариком туда не взберешься. Поэтому не бойся работы, только она одна может вывести тебя в люди. Понял? Работа. Любая – в сельском хозяйстве, в науке, в живописи, Человек, живущий за счет других, – это паразит, от которого мы в конце концов очистим землю.
В поезде я порвал справку, выданную мне в колонии на имя Бориса Новикова, и даже улыбнулся, по-чувствовав облегчение.
Я не знаю, где сейчас Михаил Антоныч. Жив ли он? Что делает? В колонии мне часто казалось, что воспитатель ко мне придирается; ныне я вспоминаю о нем с огромным чувством признательности. Он первый крепко встряхнул меня и заставил работать. Еще в юности я перестал верить в бога, но теперь, когда вырос большой, понял, что бог есть и бог этот – свободный созидательный труд – самое величайшее, благородное и радостное достижение человечества на земле.
ЧЕРВОННАЯ ДАМА
Свой интернат в Новочеркасске я отыскал на зеленой Ямской улице. Назывался он теперь детским домом и наполовину состоял из девочек. Многие знакомые ребята вытянулись, стали совсем женихами, и я почувствовал себя особенно малорослым. Старший из них, Федька Евликов, как все осетины, смугло-черный, бривший щетину над верхней губой, оглядев меня, удивленно сказал:
– Мы-то думали, Витька, ты теперь буржуй, кажен день колбасой обедаешь. А ты какой-то заморыш… да и одетый в приютскую робу. Видать, зря пошел в дети к тому мужику в кожанке.
Все же за мной укрепилась слава «бывалого», ребята часто приставали ко мне с расспросами о приключениях, и, расхваставшись, я плел им разные небылицы.
В сентябре я поступил в профшколу, начал обучаться столярному ремеслу. Мне нравилось орудовать лучковой пилой, снимать шерхебелем грязный слой с досок, измерять их рейсмусом. Угнетало лишь одно: я совсем не рос и считался пацаном. Скоро пятнадцать лет исполнится, а меня даже не поместили в палату старших ребят.
Был у меня товарищ-погодок Гоха Мычев. До отъезда с князем в Киев мы с ним боролись – кто сильнее, бегали наперегонки. Теперь он вымахал на голову выше меня, раздался в плечах, говорил басом и не однажды насмешливо приглашал: "Выходи, Витек на одну ручку. Может, одолеешь". Лицо у Гохи было прыщавое, с крупным розовым подбородком, лоснившиеся волосы обсыпаны перхотью, но ему кокетливо улыбались старшие девочки, а на меня они и внимания не хотели обращать. Я же тайком заглядывался на их пышные локоны с простенькими цветными бантиками, меня волновали их грудной звонкий смех, короткие развевающиеся юбочки, мелькание голых загорелых ног в неуклюжих казенных ботинках.
Между ребятами разговор о девочках велся постоянно. Обсуждали, какая из них самая красивая и как хорошо бы с ней погулять. Пошляки намекали на свои мнимые победы у «баб» и со смаком рассказывали подробности, подслушанные у взрослых. Каждый старался достать себе или тупоносые ботинки «бульдо», или щегольской картуз, или хоть ремень с медной бляхой, абы только чем-нибудь выделиться из общей массы однообразно одетых воспитанников. В особой моде были брюки клеш, как у матросов, полосатые тельняшки. Каждый норовил сильнее загореть – это расценивалось как признак мужественности и красоты.
В детдоме всех ребят, за исключением великовозрастников, стригли наголо; я тоже попал в общую категорию, и приглашенный из городской парикмахерской мастер, брезгливо держась подальше от покрывающей нас простыни – по ней могла и вошь побежать, – грубо обработал меня машинкой "под овцу". Вдруг кто-то из пацанов ввел «шик-модерн»: брить голову – все-таки не похоже на остальных.
– Взяли б меня к себе, – попросил я как-то Федьку Евликова, который частенько зазывал меня в палату, чтобы послушать о моих приключениях. – Я б вам каждый день рассказывал, как с князем ездил… о книжках прочитанных.
Он собрал морщины на низком смуглом лбу, сделав вид, будто думает.
– Тесно у нас, – заговорил он. – Куда твою койку всунем? А главное, мелковат ты, не похож на старшего. Понял? Хоть бы с какой бабенкой крутил… ну, скажем, с уборщицей или с кухаркой Махорой. Тогда было бы за что принять.
В черных, восточных глазах его словно фонарик вспыхивал. Смеется?
О женщинах и своих удачливых любовных похождениях рассказывал мне и Гоха Мычев. "Знаешь хлебную лавку за углом на Почтовой? Вчерась вошел взять рассыпную папироску – продавщица глазки сделала. Только захоти я – пойдет. У меня, брат, ни одна не сорвется". При этом Гоха вынимал из кармана штанов обломок расчески, старательно взбивал сальные, обсыпанные перхотью волосы. Я сразу вспоминал о своей стриженой голове, завистливо вздыхал, но с показным равнодушием кривил губы. Что мне оставалось?
– Ты еще не понимаешь, что такое с девчонками крутить, – сказал он свысока. – Вот подрастешь, раскумекаешь!
– Подумаешь! – восклицал я уязвленно. – Вздыхать около юбки.
– Любовь – это, брат, о-го-го! – Гоха принимал таинственный вид. – Похлеще даже, чем получить в обед две порции блинчиков с мясом.
У него была собственная колода старых, разбухших от грязи карт. Гоха часто гадал себе, при этом его прыщавое лицо становилось сосредоточенным, брови двигались.
– Кто же эта крестовая дама возле меня? – говорил он, шлепая картами. Может, почтарка Лизута? Она вроде бубновой масти. Стоп, стоп: а не новенькая ли, что недавно в профшколу к нам перевелась? Она, лопни глаза, она! Приударить?
Я тихонько, завистливо вздыхал. Одного не понимал: почему Гоха превратился в парня, а я остался пацаном?
– Ты когда вымахал-то? – с заискивающим любопытством спросил я.
– Думаешь, знаю? Таким же шпендриком был, как и ты, про себя порешил: "Мало жрем". Однова иду по улице – и вдруг дамочка. Фасон а-ля-ля, каблучками чок-чок. "Молодой человек, как пройтить к техникологическому институту?" Меня аж в краску: "Это я молодой человек?" Объяснил по-вежливому, а сам оглядаюсь позорчей. И что бы ты думал? Кто ни пройдет мимо: девчонка, а то и мужик – мне по ухи. Вот тогда и заметил, что вымахал.
Ша! Это идея! Может, и я не замечаю, как расту? Правда, молодым человеком меня пока никто не называл, но что из этого? Я решил мериться по дверному косяку в нашей палате. Оставшись один, встал вплотную, вытянул шею так, что позвонок хрустнул. Сделал отметку. Через неделю снова примерился: стал еще меньше.
Горе мое, лыком подпоясанное! Ведь и я, как и Гоха, давно томился мечтами о барышнях. Да разве хорошенькие польстятся на «шпендрика»? И все-таки я стал присматривать, в кого бы мне влюбиться.
Старшие детдомовские девчонки были для меня недосягаемы, стриженная "под мальчишку" мелюзга меня самого не интересовала. Обе наши уборщицы носили круглые животы и припухшие, зацелованные губы женщин, счастливых своей брачной любовью. Оставалась одна кухарка Махора – вдова лет под сорок, с большими грудями, которая свободно ворочала огромный котел на кухонной плите. От раскаленной плиты широкое в рябинах лицо Махоры всегда было осыпано потом, на мощных икрах цвели нежно-розовые подвязки, и говорила она так зычно, словно играла на трубе.