Нина Бичуя - Самая высокая на свете гора
— Я готов, мамочка. Можно есть?
— Да, да, — торопливо ответила мать, неся из кухни тарелку, на которой так и пышела румяная жареная картошка с яйцом.
— А салфетку? — мягко спросил Юлько и улыбнулся маме.
— Сейчас, сейчас! — сказала она и легкой походкой вышла из комнаты.
«Красивая у меня мама, — Юлько проводил ее взглядом, поддев на вилку хрустящую картофелину, — очень красивая. Когда-нибудь я ее напишу, честное слово».
— Спасибо, — он снова улыбнулся. — Знаешь, ты у меня такая красивая!.. А кофе будет?
— Разумеется, Юльчик, — сказала мама и еще раз пошла ка кухню.
Поев, Юлько удобно растянулся на диване, заложив руки за голову. Он окинул взглядом комнату — привычно и уютно, мама не дает пылинке упасть; хорошо подобраны цвета: мебель, коврики на полу, цветы в вазе на столе — все создавало мягкий мажорный аккорд, ничем не раздражающий взгляд. Только рисунок Юлька на стене — черная тушь на сером, темном листе бумаги — как-то не вязался с остальными тонами в комнате. Юлько просил не вешать рисунок на стену, но мама, как всегда, убеждала:
«Не лишай меня удовольствия, Юльчик…»
Рисунки Юлька — о, это были уже не гривастые лошади.
Его заворожил город. Он любил Львов странно, не по-мальчишески, любил не движение, не пестроту людского потока, а, скорее, затаенную мысль, окаменелость кариатид и атлантов, резкие переходы от современной архитектуры к старине. И пытался передать это все четкими черными линиями на неприхотливом фоне серой бумаги. Рисунок на стене — столетний сторож-фонарь на площади у Оперного театра. Пятно света на тротуаре, перечеркнутое узенькой тенью. И больше ни штриха, лишь легкая печаль угадывалась за этим. Фонарь очень понравился маме. Ну что ж, если она так хочет, пусть он висит на стене, Юлько не станет лишать маму удовольствия.
Когда-то он показывал свои рисунки только Беркуте — ребячество. Славко мало что смыслит в этом деле, а теперь пусть все любуются фонарем. У Юлька есть еще и рисунки, которые он никому не собирается показывать: его город на его рисунках, они принадлежат ему одному, так ему хочется, и все.
— Юльчик, — напоминает мама тихо, — ты, кажется, сегодня еще не брался за книжки?
— Сейчас, — улыбается Юлько, — еще немножко отдохну.
Он закрывает глаза, и в темноте перед ним движутся черные причудливые кольца, как гривы лошадей, которых он когда-то рисовал. А еще, зажмурясь, можно увидеть все, что глаз схватил за миг перед тем, только цвета меняются. Белое становится желтым, красное — черным…
Юлько до боли потер глаза, вскочил с кушетки — пора и правда браться за уроки. Коротенькие главы в учебнике были понятны, задачи решались легко; с домашними заданиями значительно меньше хлопот, чем с теми цветами, которые он видел, зажмурясь. Или с теми разговорами, которые затевает Беркута, когда он цепляется… Чего хочет от него Славко? Когда-то готов был за Юлька в огонь и в воду, а теперь не больно-то. Ну, не надо, не велика беда, но зачем же цепляться? Юлько снова зажмурился и стал различать цвета в жирно-коричневой густой темноте.
Зимой они раз играли в снежки, допоздна мокли в липком снегу, и там где-то осталась шапка Юлька — то ли ее сбили противники, то ли он сам потерял; так или иначе, игра кончилась, а Юлько со Славком все искали шапку, и наконец Славко отдал ему свою.
«Бери, бери, тебе говорят! Я никогда не простужаюсь, сам знаешь».
И Юлько пошел домой в шапке Славка — она была насквозь мокрая, одно ухо почти оборвалось, а все-таки защищала от ветра и мороза. Одним словом — шапка…
В другой раз — Юлько наверняка знал, что так оно и было — Беркута во время турнира проиграл ему партию в шахматы, нарочно проиграл, чтобы Юлько стал чемпионом пятиклассников.
А теперь попробуй спросить: «Чего ты цепляешься, Беркута?» Обязательно услышишь в ответ: «Не цепляюсь, а просто прав». Ну и пусть. Юлько все равно не признает, что Славко прав. И в чем это он прав? В чем?
Стефко
— Пришел, бродяга! Где шатался?
— Где хотел, — буркнул Стефко, швырнув в угол шапку. — А что, папаня, соскучились?
Старший Ус расхохотался, словно услыхал нечто приятное.
— А как же, ясно — соскучились! За папиросами некого послать. Сестричка уткнулась носом в книжку и не желает с места стронуться.
— Я уроки делаю, — тоненьким светлым голоском объяснила Настя. — Да мне и не дадут папирос, я же говорила, папа: детям не продают.
Стефко посмотрел на девочку — она приставила стул к подоконнику и стояла на коленях. Писать на высоком подоконнике было ужасно неловко, но на столе — еще хуже. Стол шатался и едва стоял в углу: папаня Ус все не мог собраться приладить четвертую ножку.
— Пускай учится, — сказал Стефко. — Сами идите за своими папиросами, я не пойду — озяб и есть хочется.
— Ну и деточек послал господь! — вздохнул старший Ус, но стал надевать плащ, потому что если Стефко говорил «нет», так это было «нет». — Никакой от вас помощи, все только огрызаетесь. А что, если отцу в старости разогнуться будет невмочь?
— Идите, идите! Ничего вам не будет! Хоть воздухом подышите, а то сидите целый вечер дома, мохом обросли, даже места в комнате меньше стало!
И правда, в этой маленькой комнате старший Ус выглядел совсем не на месте. Широченными крутыми плечами он загораживал свет, проникавший в окно. Казалось, стоит ему шагнуть, он опрокинет трехногий стол и самую комнату. Настя при нем становилась совсем маленькой, худенькой, незаметной, как сверчок под шестком.
Отец оставил за собой открытую настежь дверь. Стефко запер ее, буркнув что-то под нос, и спросил у сестры:
— Что поесть?
— А вон, — проговорила Настя, не отрываясь от книги, — на столе…
Стефко взял стакан молока и отрезал краюшку хлеба. Этим досыта не наешься, однако малый охотно жевал свежий хлеб, запивая молоком. Ел и смотрел на сестру, и девочка наконец повернула к брату узенькое личико с яркими крапинками веснушек возле носа (словно щеки краской забрызгали).
— Опять слонялся, Стефко, книжки в руки не брал, учительница приходила, спрашивала, где ты. До каких же пор, Стефко? Прошу тебя, прошу, а ты все по-старому… Вчера из третьей квартиры жаловались, что ты у них под дверью жег что-то.
Стефко молчал. Допекает Настя, жжется, как крапива. Не Настя бы говорила, он бы не стерпел: кому какое дело, готовит он уроки или нет, сидит сиднем дома или где-то ходит! Ну, а Настю он просто не слушает. Болтает языком девчонка — и пускай болтает. На то она и девчонка, чтобы болтать языком.
— Стефко, — тянула свое Настя, — я пойду в школу-интернат. Не могу я тут больше.
Она, видно, готова была расплакаться, но только моргала глазами; и вдруг Стефку припомнилась птица на мокрой листве — у него самого что-то подступило к горлу, и он закашлялся, делая вид, что захлебнулся молоком.
— Я думаю, и тебе надо в интернат. Мария Петровна сказала, что поговорит с тобой. Пойдем вместе, Стефко, все хорошо будет!
Стефко перестал жевать, обдумывая слова Насти. Он думал не о том, что в интернате и вправду было бы лучше, нет, он представлял себе эту комнату без Насти, без ее тоненького голоса («Опять ходил где-то, Стефко?»), подумал, что никто больше не поставит ему на стол молоко и хлеб, и в комнате станет еще теснее, и некому будет мирить его с отцом — Настя всегда старалась их мирить… К отцу Стефка вовсе не тянуло, ведь от него мальчик никогда не видел ни ласки, ни совета, ни лакомства. И даже когда отец возвращался с работы, усталый и совсем трезвый, его ладонь не искала ни Настиной гладко причесанной головы, ни вихров Стефка.
— Так ты уйдешь, Настя? Не будешь тут жить?
Непривычно тихий голос брата напугал девочку. Она глянула искоса, сжала зачем-то ладони.
— Если ты не хочешь… Если ты без меня тут быть не хочешь, так я, может, останусь. Если ты…
К нему сразу вернулся его колючий взгляд и насмешливый тон.
— Э, болтай напраслину, — сказал он, словно сердился на сестру. — С тобой или без тебя — все равно! Иди себе куда хочешь!
— А у тебя рубашки не будет чистой! — Настя говорила, как взрослая, ее острые плечи нервно двигались под коричневым школьным платьем. — Пойдем вместе в интернат, Стефко!
— Нашлась мудрая советчица! — махнул рукой Стефко. — А то тебе не все равно!..
Стефко отлично знал, что сестре вовсе не все равно, как он будет жить, но так уж он привык — поступать наперекор и другим и себе. Настя вздохнула и снова склонилась над книжкой, а он принялся допивать молоко.
Славко
— Мама, ты не будешь сердиться?