Алексей Ельянов - Утро пятого дня
Крышка стола долго не вылезала из дверей магазина, она как будто посмеивалась над нами или решила нас проучить, или ей было неохота выбираться на улицу одной, без своих привычных тумб и ножек. Она несколько раз ударялась в двери то одним углом, то другим. Дребезжали стекла. Продавец ахал и охал. А мы, не успев сделать и нескольких шагов, взмокли и начали сердиться на свою непосильную затею.
На улице наших сил хватило еще метров на пятьдесят. Мы преодолели эти метры беглым шагом, едва не сталкивая с панели прохожих. Еще бы немного, и мои пальцы разжались сами собой.
— Стой! — закричал Андрей. — Отдохнем!
Крышка, не успев еще коснуться асфальта, выскользнула и гулко грохнулась, подняв пыль. Какая-то женщина вскрикнула, а толстый прохожий с портфелем и в шляпе не удержался:
— Эй, ноги отдавите!
Андрей быстро повернулся ко мне.
— Ноги — это ерунда, — сказал он. — Ног не жалко, а вот руки, пальцы — это посерьезнее, поближе к душе. Пойду поищу какой-нибудь транспорт. А то и в самом деле нам будет крышка.
Андрей устало вытер пот со лба и ушел.
Было жарко, хотелось пить. Но где тут на тихой улице найдешь газировку? Увидел девушку. Загорелую, стройную, в ярком ситцевом платье. Вспомнил о Любе. Подумал, что она, должно быть, еще красивее. «Эх ты, Дон Жуан, — обозлился я на себя. — Такой случай упустил. Вечером хоть не прозевай».
Надо будет приодеться. Начищу парадные ботинки, надраю пряжку зубным порошком, брючки отутюжу. А главное, нужно пришить свежий подворотничок. Выстираю тот, что на мне, выглажу. Под утюгом высохнет быстро. Пришью, чтобы только-только, едва высовывался. Приду, будьте любезны. Конечно, неплохо было бы заявиться в костюмчике. В таком, чтобы — ах!
В доме напротив заиграла радиола. Распахнулось окно, я увидел парня и девушку. Они смешно и азартно дергались в быстром ритме фокстрота. Потанцевать бы вместе с ними. Здорово у них получается.
Мне вдруг стало совестно, что я думаю о танцах, о свидании, когда мой друг так озабочен и расстроен. Всем хорошо, только ему одному плохо. Но сколько я ни старался настроиться на серьезный лад, ничего не получалось. Музыка из окна была уж очень заводной, залихватской.
Двухколесную тележку Андрей отыскал нескоро. Мне даже надоело ждать. Хозяин тележки оказался предупредительным, суетливым сверх меры и словоохотливым.
— Ну, дак это мы запросто, — сказал он, взглянув на крышку. — А где тумбы? Поехали за тумбами. Крышку вниз, а сверху тумбы. Хороший ты столик приобрел, хороший. Такой век будет стоять. Писать, что ли, будешь? Ну, правильно. Для письма дело надежное. На нем не то что писать — хошь спи, хошь танцуй, и место еще останется. Во делали старики! И сколько же ты отдал за такое?
— Полжизни, а может, и всю, — сказал Андрей. Но хозяин тележки не понял, в чем тут дело, хоть и кивнул согласно головой. Андрей решил сказать определеннее. — А вообще-то немного, совсем немного. Шесть бумаг.
— Ну что ж, годится, стоит того. Я, конечным делом, подумал, что больше, даже намного больше, — льстиво удивился наш помощник. — Это все-таки антиквар.
— Вот мы и нашли для этого антиквара вашу, — Андрей кивнул на тележку.
Довольно легко и ловко погрузили мы нашу дубовую тяжесть, вернулись в комиссионку и взяли все остальное. Тележка на высоких колесах ходко повезла поклажу. Хозяин толкал тележку, словно бы без всяких усилий. Он торопился. Его, наверное, ожидало еще какое-нибудь выгодное дело. Мы дошли до Кузнечного переулка, и вот уже тележка свернула вправо, въехала в гулкий двор и остановилась как раз напротив парадной Андрея.
— Вы уж помогите нам и наверх все это перетащить, — попросил Андрей хозяина тележки.
— Дорогуша, — сказал протяжно тележник. Он приподнял замусоленную кепочку, шумно почесал вспотевшую голову. — Я же со всем моим удовольствием. Только подкинуть нужно.
— Сколько?
Хозяин тележки стал считать этажи:
— На седьмой?
— Да, на седьмой.
— Ладно уж, полбумаги в придачу — и сговорились.
Андрей рассердился. Холодно и отчужденно взглянул он на неряшливого субъекта в кепочке, в старой шинели, с помятым опухшим лицом:
— Мы бы с тобой сговорились, мы бы очень с тобой сговорились, если бы у меня, хозяин, было чем с тобой сговариваться. А вообще-то я очень рассчитывал, что ты до конца…
Хозяин тележки слушал нетерпеливо, он перебил Андрея:
— Я и так до конца, а у тебя опять все сначала. На тачке одна работа, на горбу другая. Так-то, мой милый, мне твоих денег задарма не нужно. Я тоже понимаю что к чему. Ну дак как, подкидываешь или сам?
— Или сам, — усмехнулся Андрей. — Это ты хорошо заметил, что на тачке одна работа — на горбу другая. Выходит, что раз мой это гроб, мой должен быть и горб.
— Ну-ну, — сказал тележечник. — Мудрено говоришь. Дело хозяйское. Полбумаги — это не деньги.
— Деньги, не деньги, а я тебе могу предложить разве только полгазеты, — начал Андрей, но тележка уже загромыхала по старому выщербленному асфальту, оставив все части могучего стола возле наших ног.
Ножки и тумбы мы подняли быстро. А вот тяжеленная крышка, которая едва-едва умещалась в лестничном пролете, досталась нам труднее. После каждого поворота на новый этаж мы с Андреем долго не могли отдышаться. Андрей шел впереди, я сзади. Мы не разговаривали — было не до слов.
На шестом этаже мне показалось, что еще немного — и мы сбросим вниз, в пролет, то, чего уж не могли держать наши руки. Крышка стола, как назло, все чаще тыкалась углами в стену, в перила, в двери квартир.
Андрей был неузнаваем — багровые щеки, вздувшаяся вена поперек лба, чернота под глазами и полуоткрытый рот. Уж кем-кем, а такелажником Андрею не бывать, не по силам!
— Давай поменяемся местами, тут полегче, — предложил я.
— Может быть, и полегче, — тяжело прохрипел Андрей, — но не для меня. Я еще не пробовал носить на горбу. Чем тяжелее, тем лучше — мне это пригодится на будущее.
Перед последним подъемом, между шестым и седьмым этажами, Андрей и в самом деле взвалил крышку себе на спину. Она пригнула его почти к самым ступеням; покачиваясь при каждом шаге то вправо, то влево, она как будто решила подмять под себя своего нового владельца. Но все обошлось благополучно.
Когда крышка легла на тумбы, мне показалось, что комнаты Андрея больше не существует, а есть только стол, его огромное темно-зеленое поле с чернильными пятнами. К стенам притиснулись: никелированная кровать с двумя высокими подушками и желтым, связанным из ниток покрывалом, низкий диван и маленький обеденный столик возле окна, рядом с которым мы еле втиснули тумбочку с пыльными книгами.
Письменный стол был сам по себе, никак не подходил он ни к вещам, ни к размерам жилья. Я смотрел на него, и он мне не нравился. Он испортил всю комнату. Она была маленькой, но всегда казалась мне уютной. Сколько вечеров за долгими разговорами я провел здесь с Андреем, сколько праздников мы отпраздновали, — собиралось человек по десять — двенадцать — и ничего, всем хватало места, даже удавалось танцевать на крошечном пятачке возле окна, переплет и подоконник которого Андрей покрасил яркой голубой краской.
Андрей придвинул к столу шаткий стул с изогнутой спинкой, опустился на него. Потом встал, подошел к обеденному столику, заваленному книгами, толстыми тетрадями и самодельными блокнотами. Он взял в руки один такой блокнот, подул на него со всех сторон, чтобы слетела пыль, раскрыл, вгляделся в какие-то записи, не спеша вернулся к своему шаткому стулу, но не сел, поставил на стул одно колено и начал читать: «Страсть к бумагомарательству является, очевидно, признаком развращенности века… пустое это занятие становится возможным лишь потому, что всякий начинает нерадиво отправлять свою должность и отбивается по этой причине от рук».
Я слушал и удивлялся. Если Андрей так плохо думает о писателях, то для чего он купил этот стол, и вообще, к чему все его переживания? Может быть, свои слова он обернет в шутку, он часто так поступал: какой-нибудь самый серьезный свой разговор внезапно заканчивал так, что нельзя было не улыбнуться.
Я сидел на диване и смотрел на Андрея. Без него я так и не понял бы, наверно, для чего мне нужно жить и что-то делать, а теперь я, кажется, начинаю понимать.
Андрей помолчал, посмотрел на меня, будто спрашивал: «Ну как, здорово написано?» — и улыбнулся:
— Это не я сказал. Великий Монтень. Ты о таком еще и не слышал. Этот француз был, пожалуй, самым умным человеком в свое время. Видишь, как он говорит о бумагомарательстве: пагубная страсть. И этому можно было бы поверить, если бы обо всем этом не было написано так прекрасно. Он этим сам себя и опроверг. Он забавляется, шутит, поддразнивает. Ему-то что. Он знал, что он — на века. Он Монтень! — Андрей распалился, стал ходить по комнате, размахивая руками: — Но мы тоже себя опровергаем. Наш страх говорит нам: «Куда ты лезешь, неуч? Твое ли это дело — писать?..» Но я должен заткнуть глотку этому страху. Когда я сажусь за стол, хоть я и из ремесленного — я не ремесленник! Это до конца всерьез. Бывает даже страшно.