Георгий Шторм - Повести
— Деньга — торгу староста, а и царю голова!
— А в чем он зимней порой ходить станет?
— Знали б вы кнут да липовую плаху, — ворчит дьяк и, склонив голову вбок, записывает, что кому продано, «по статьям», в книгу.
— Дьяче! Мышиных хвостов у тя нет ли?..
Плешивые меха и горелые сукна лежат на земле. Дворяне и кое-кто из бояр победнее присматривают «товарец». Встряхнет кто-нибудь ветошь, распялит на руках истлевшую дрянь, и — откуда взялся пыльный вихрь крохотных крыл? — вылетит, завеет лицо парчовая туча моли.
— Скуп Шуйский, — говорят в толпе, — своим и купеческим деньгам бережлив, да еще пьяница и блудник.
— Не многие люди выбрали его.
— А бояре нынче боле царя власти взяли…
Дьяк на помостье перестал кричать и повел счет деньгам. Толпа двинулась — кто по домам, кто Ивановской улицей в Кремль. А там-то с утра уже теснился народ: как при Борисе и Лжедимитрии, полнилась людьми Боярская площадка…
Царя не было видно.
Бояре в высоких меховых шапках сидели у столов. Они выслушивали челобитья, тоскливо оглядывали текущий по двору народ, потея и кряхтя, принимали на себя неуемный ливень жалоб.
— …И он, боярин мой, посылал меня по квас, — кричал, припадая на клюку, молодой холоп, — а я пошел нешибко, и он за то спихнул меня с лестницы и ушиб до полусмерти!
— Помираем голодною смертью, — плакались пришедшие издалека крестьяне. — Разорены мы московскою волокитою, а пуще всего — от неправедных судов!..
Старая черница, подойдя к столам, завопила гневно и быстро, глотая слезы:
— При прежних государях била челом и нынче с тем же до царя пришла, а будет ли сему конец — не ведаю, должно, так и не сыщу вдовьей своей правды. Дочеришку мою княжой сын Телятевский похолопил да посадил на цепь, и дочеришка моя лишилась ума, а што с ней сталось и где ныне Телятевские, никто не знает…
— Телятевские нынче на воровстве, — сказали за столом. — Противу государя стоят. Терпи, доколе их не уймут, тогда сыщем.
Черница поникла. Бессильно опустив руки, она прошла в тишине среди расступившейся толпы холопов.
Люди шумели недолго. Бояре встали, и дьяк объявил челобитью конец. Народ начал медленно расходиться, глухо шумя у столов и громко бранясь, по мере того как отходили дальше.
Хилый, с мертвым лицом старик вышел из сеней. Осенний вёдерный день горел на разводах его опашня,[54] метанных серебром, на «втышных» пуговицах с чернью, наведенной в виде решетки. У старика была жалкая, худая шея, а руки в сизом разливе жил крупны и черны. Щуря больные глаза, он смотрел на солнце.
Бояре Иван Крюк Колычев и Григорий Полтев склонились перед ним.
— Каково, государь, господь сном подарил? Почивать изволил подобру ль, поздорову ль?
— Брюхо болит, — часто моргая, плаксиво сказал царь, — то ли от худого сна, то ли от настоя, што испил давеча. Молвите, бояре, людям, которые делают настои: глядели б они, чтоб в лекарства ничего вредительного не попало, а в постные дни — скоромного, чтоб ни зла, ни смерти не навесть и меня б не оскоромить.
Он потянул носом. Слепенькие его глазки, стрельнув по двору, заметили подходивших к крыльцу бояр.
— Вона! Ближняя моя дума идет! — захлопотал он. — Ступайте за мной! — и вошел в сени.
Бояре вступили в крытый прохладный переход. Косой солнечный блеск рассек надвое спину царя. Ноги его в белых немецких сапогах ступали нетвердо.
В брусяных хоромах Шуйского стоял терпкий дух свежей сосны. Строить каменный терем не было времени, а жить в «Гришкином» — не к лицу. Немногая утварь да в клетке жаркоцветый попугай — вот и вся память, что осталось от Лжедимитрия и Бориса.
И все же воздух в палатах был зажитой. В свежее дыхание срубов вплетался старческий кислый дух, медленный тлен платья и шуб, а в пыльных столбах света загорались и гасли искры моли.
Бояре сели не сразу. Трубецкой отстранился от места рядом с Мстиславским.
— Мне-то ниже тебя сидеть негоже! — сказал он.
— Объюродивел ты! — отозвался Мстиславский.
Они забранились. А царь сидел, молчал и только следил за ними. Наконец заговорил:
— Ведомо вам, бояре, што в северских городах люди заворовали — начали воевод побивать и грабить, и толкуют, будто вор Гришка с Москвы ушел, а вместо него убит иной человек… На Украйне-то шатко. Собрались там воры, што сот пчелиный. Вот и молвите, бояре, как с теми ворами быть, да не таитесь, сказывайте вести.
Встал Мстиславский. Весь в белой дымной седине, он забубнил трубным глуховатым басом:
— Недобрые, государь, вести, а таиться от тебя — не след. Одна надежда — на бога, што зло добра не одолеет. Из Путивля от Шаховского посланы были люди в степь, на Дон. И боярский сын Истомка Пашков смутил донских казаков да склонил к воровству Тулу, Каширу и Венев и ныне стал аж под самою Коломной.
— И то, князь боярин, о Путивле сказываешь ты не все, — перебил Мстиславского молодой Скопин-Шуйский. — От перелетов[55] стрельцы узнали, што пришел к Шаховскому с Литвы Ивашка Болотников, князя Андрея Телятевского холоп. Сказывал он, будто видел проклятого вора в Литве и што вор его, Ивашку, большим воеводой нарек. А ныне Болотников собирает в Северской земле силу.
— Верно молвят про украинских людей, — сказал царь, следя за кружащей подле него молью. — Давно погибшая та земля!.. Эх, гнуса сколь развелось! — проворчал он, и было невдомек, где развелся тот «гнус» — в Северской ли земле или в государевой палате.
— Подайте-ка боярский список на сей год…
Ему принесли писанную на длинном «столбце» роспись служилым людям.
— Ну вот, бояре, как скажете: своими ль силами воров побьем или ратный сбор надобен?
— Ратный сбор, государь.
— По городам!
— Вестимо!
— Иван Крюк Федорыч, вели писать в Ярославль, в Вологду и в Пермь Великую о ратном сборе… Во стрельцах недостача. Возьмите с Москвы всех охотников: псарей конных, чарошников, трубников… Тебе, боярин, Мстиславский, с большим полком выступать… — Он поглядел в список. — Плещеева «на Москве нет»… Телятевский «в измене»… Михайло Васильич, — молвил он Скопину-Шуйскому, — ты, мыслю я, станешь на берегу Пахры, а Трубецкой с Воротынским шли б под Кромы…
Он отложил список и, зябко потирая руки, сказал:
— Расстрига того не осилил, потому што был вор. А мы хотим и впрямь, штоб в нашей земле тишина стала. Первое — надобно выхода крестьянам не давать, беглых всех воротить. Земли, как при Борисе, не пустовали б. Ну, о том поразмыслим с вами на соборе… Да, Иван Крюк Федорыч, вели боярам писать по вотчинам: приказчики — крестьяне добрые[56] — глядели б, штоб ни у кого воровским и беглым людям приезду не было.
— А как им глядеть, государь? — сказал боярин. — Ныне все люди по деревням сделались супротивны, и пытать воровских людей стало некому…
Шуйский нахмурился, встал:
— Ну, ступайте, бояре! Дай вам боже воров одолеть и с кореньями повывертеть!..
Он остался один. Моль искрой взвилась у его виска. Звонко ударил влёт, убил, плюща ладонью в ладонь; потом вздохнул и, слепенько моргая, растер в скользкий блеск пыльную золотинку.
2Комаринщина — Курско-Орловский край — была той «давно погибшей» землей, где издавна селились «воры». Поле принимало ссыльных, давало им коня, пищаль и нарекало стрельцами. «Быль молодцу не укор, — говорили там, — людям у нас вольным воля». Никто не спрашивал беглеца, кто он, какие его вины. Не чуя беды, сама готовила себе грозу Москва.
Бродяги-бездомовники ютились в чужих избах по каморам (комарам). Вся волость — сердце Северской земли — называлась Комаринской; она бурлила и кипела, как овраг в половодье. Боярских дворов было мало, холопов держали на них с опаской. Вотчинник боялся владеть непокорным мужиком-севрюком…
Под самым Севском, в полуверсте от села Доброводья, — лес. Перистолистый ясень и могучие стволы сосен-старух укрыли залегший на опушке табор.
Белые от осенних жаров, лоснятся жнивья и севский большак. Алатырские, белогородские стрельцы, комаринские бобыли[57] и казаки выходят из лесу и подолгу смотрят на дорогу.
— Очи все проглядел!
— Не видать!
— Должно, придут завтра, — перекликаются они.
Медленно уходят в лес. На опушке — треск раздираемых ветром костров, голосистый паводок толпы. Стоят распряженные возки, станки осадных пищалей. Синит кругом землю частым колокольчиком горечавка.
— За каждую пядь землицы — посулы, — несется от сосны к сосне. — Вестимо дело: не купи села — купи приказчика…
— А обоброчили как! С дуги — по лошади, с шапки — по человеку. А и без смеху сказать — с кузни-то берут, с бани, водопоя тож! Где рыбишка есть — рыбу, где ягодка — и ту приметят.