Александра Бруштейн - В рассветный час
— Вот не могу сказать… В этот… как его… нет, забыла, как этот город называется. Там татусенькин брат живет. И он зовет нас приехать до него. Пишет, там будет работа и для татуси и для мамци. Лучше, чем здесь… И там можно будет меня лечить. Какие-то ванны. Чтоб я совсем, совсем здоровая была!
Юлька говорит это, отвернувшись от меня, а я слушаю ее слова и смотрю в землю. Когда мы с Юлькой снова встречаемся взглядом, у нас обеих слезы на глазах.
— Уедете? — говорю я, и мне горько-горько.
— Ага… — всхлипывает Юлька. — Я не через то плачу, что нам будет плохо там, не-е, борони боже! С татусей везде хорошо будет! А только… только потому… — Голос Юльки снижается почти до шепота.
— И я тоже потому… — шепчу я.
Мы обе понимаем: нам будет тяжело расстаться. Словно бы и не очень много времени прошло с того дня, как я, убегая от «вора», попала на чужой двор и впервые услышала чистый голосок Юльки, льющийся из погреба:
Нет у цыгана ни земли, ни хаты,
Но он — свободный! Но он — богатый!
Над ним не свищет нагайка пана…
Куда ни взглянет — земля цыгана!
Но сколько потом было тревоги и мучительной жалости, когда Юлька умирала от крупозного воспаления легких! И как славно мы с ней играли, когда она выздоровела, как весело бывало нам вместе и в погребе, и здесь, на берегу речки… Здесь по театральным афишам я учила Юльку читать, а Поль научила ее болтать по-французски.. И вот расстаемся, — и словно всего этого не было.
— Саша, я тебе скажу один секрет… Видишь там, около ресторана, дом? Это тиятр. Когда вы пришли, я там была. Я туда часто хожу — я ведь уже хорошо могу ходить! — а там поют… Как поют, Саша! Утром они поют в своих платьях, — называется «репетиция». Сторож меня пускает, очень вежливый старичок! Я сховаюсь в уголке и слушаю… И, знаешь, я все, все помню!
И Юлька тихонько напевает своим серебряным голоском:
Знаешь ли чудный край, где все блеск и краса,
Там, где розы цветут и лимон золотится?
Странное дело! Песня началась в Юлькином горле, — я видела, как Юлька начала петь, — но звуки полились широко, сильно, их вобрали деревья, словно их отразила поверхность реки… Мне уж кажется, что поет не Юлька, а все кругом! Подошедшая Поль тоже смотрит на Юльку с радостным удивлением.
Туда, туда, о любимый мой,
Хотела б я улететь с тобой! —
поет Юлька и словно золотистые мыльные пузыри, нежно позванивая, вылетают из ее горла. Голос Юльки поднимается высоко-высоко — в самое небо! Он перелетает через зубчатый частокол елей на другом берегу реки и слышен оттуда, пропадая, словно тая.
Поль и я смотрим с восхищением то на Юльку, то друг на друга.
— Кто научил тебя так петь, Жюли?
— Никто, — говорит Юлька, застенчиво оправляя на себе платьице. — Никто не учил. Это я у них в театре слышала. Называется «Миньона»… Теперь больше не услышу — они на зиму в городской театр переезжают…
— Ох! — спохватывается Поль, взглянув на часы. — Домой, домой, Саш!
По дороге к дому я вдруг вспоминаю:
— Поль, а какой сюрприз ты мне обещала?
Поль делает непроницаемое лицо.
— Помнишь, — говорит она таинственно, — в сказке король попал во время охоты в когти льва и стал просить льва: Отпусти меня!" А лев говорит: «Хорошо, отпущу, но только обещай отдать мне то, чего ты в своем доме не знаешь!» Помнишь?
— Конечно! И оказалось, что, пока король был на охоте, королева, его жена, родила хорошенькую-хорошенькую деточку, дочку…
Я схватила Поля за руки и радостно заглядываю ей в глаза:
— Поль! У нас дома кто-нибудь родился, да?
— Да! — отвечает Поль, и ее добрые глаза-черносливины влажно блестят. — Сегодня утром, пока ты была в школе, у твоей мамы родился сынок — значит, твой брат.
— А как его зовут?
— Его назвали Семеном — в честь твоего покойного дедушки, отца твоей матери. Но все в доме уже зовут его «Сэнечка», «Сэньюша»…
Я мчусь домой такой рысью, что Поль еле поспевает за мной. Мне не терпится увидеть Сенечку-Сенюшу! Я засыпаю Поля глупейшими вопросами: «А ноги у него есть? А почему, когда рождается ребенок, надо обедать в ресторане?»
— Потому что Жозефин (Юзефа) весь день возилась с малюткой и ей некогда было приготовить обед.
— А почему мы с тобой столько часов слонялись по городу, вместо того чтобы идти домой?
— Только тебя там не хватало! В доме был страшный беспорядок. Надо было все прибрать…
— А почему, когда ты пришла за мной в институт, ты была заплаканная… Была, была! Поль, почему ты плакала? Скажи, почему?
Поль отвечает не сразу:
— Потому что мне было очень жаль твою маму, она так страдала… Очень тяжело рождает женщина ребенка! И еще я боялась: а вдруг твоя мама умрет и маленький мальчик умрет? Я плакала от страха. А потом, когда все обошлось — и мама осталась жива, и мальчик, такой ангелок, тоже остался жив, — ну, тут, конечно, я заплакала от радости! И мы все обнимались: и Жозефин, и мсье ле доктер, и я, и старый доктор с его незастегнутыми пуговицами… Только маму твою мы не обнимали, потому что она, бедняжка, еще очень слаба, мы боялись ей повредить.
И вот мы с Полем добежали до дому. Уже на лестнице нам ударяет в нос тяжелый запах лекарств, дезинфекционных средств — карболки, йодоформа. Это меня не очень пугает: так всегда, только слабее, пахнет и от моего папы, и от Ивана Константиновича Рогова, и от всех других хирургов, папиных товарищей.
Из передней я сразу рвусь в мамину комнату, но меня перехватывает Александра Викентьевна Соллогуб, акушерка-фельдшерица, всегда работающая с папой:
— Ш-ш-ш!.. Мама спит!
Тут же, взволнованные, притихшие, сидят дедушка и бабушка. Бабушка вытирает глаза.
И вот из соседней комнаты выплывает Юзефа — она торжественно несет что-то похожее издали на белый торт. Но это не торт! Эго маленький, как куколка, совсем маленький человечек, спеленатый и вложенный в красивый пикейный «конвертик». Из конвертика видно только красненькое личико, головка в чепчике с голубыми бантиками. Он мирно спит.
— Тиш-ш-ша! — предостерегающе шипит на меня Юзефа.
— Это он, да? — шепчу я.
— А кто же еще? Звестно дело, ен. Наш Сенечка!
От человечка пахнет чем-то спокойным и милым — нежной кожицей, молоком, мирным сном.
— А поцеловать его можно?
— Нельзя! — говорит подоспевший папа. — Он еще очень маленький, а в нас всех много всякой заразы, мы можем занести и передать ему. Вот не могу уговорить Юзефу, чтобы не дышала на него бациллами, чтоб завязывала нос и рот марлей. Не хочет, старая малпа (обезьяна)! — шутит папа.
— И не хочу! — яростно шепчет Юзефа. — Пускай я малпа, но я не собака, чтоб в наморднике ходить!
Мы с Полем прибежали домой как раз к самому интересному: сейчас Сенечку будут купать! Словно предчувствуя, что с ним собираются что-то делать, он просыпается, открывает глазки — они какого-то неопределенного цвета, белесоватого, с голубизной, но уже сразу видно, что разрез глаз у него как у мамы, очень красивый. Сенечка сморщивает свое крохотное личико, словно ему дали понюхать уксусу, и начинает плакать. Это, собственно, не столько плач, сколько писк. Он разевает беззубый ротишко и скулит:
— Ля-ля-ля-ля-ля…
Его распеленывают. Честное слово, он ненамного больше крупной лягушки или цыпленка! И самое смешное: пальчики его левой ручки сложены в крохотный кукиш! В тот момент, когда его опускают в корыто и начинают поливать теплой водой из ковшика, он сразу перестает верещать. Ему, видно, приятно в теплой ванне. Мне тоже дают ковшик, и я усердно поливаю Сенечку.
— Смотри, на очки (глазки) не лей! — предупреждает Юзефа.
Сенечка лежит в корыте с раскрытыми глазками, но они какие-то бессмысленные: он словно никого не видит, не следит взглядом ни за кем.
— Папа… — шепчу я. — А он не слепой, нет?
— Нет. Он отлично видит. Только он еще не умеет видеть. Вот через недельку-другую все будет в порядке…
Сенечку вынимают из корыта. Юзефа держит его на ладони, пузиком вниз и осторожно выпивает губами несколько капель воды с его спинки. При этом она бормочет что-то — наверно, «по-латыньски».
— Юзенька, что ты делаешь? — не выдерживаю я.
Юзефа смотрит на меня строго и сурово, как умеют смотреть только лики святых на иконах.
— От злого глазу! — говорит она. — Чтоб не сглазил кто ребенка.
Потом она осторожно обсушивает мальчика, завернув его в мохнатую пеленку. Я слегка касаюсь его маленькой ножки — она мягкая, как бархатная, а пальчики на ножке — кругленькие, как мелкие-мелкие горошинки. Сенечка начинает вертеть головенкой направо и налево, словно ищет чего-то беззубым ротиком.
— Жрать захотел, бездельник! — добродушно говорит папа. — Несите его ужинать!
И Сенечку уносят к маме, которая, лежа в постели, прикладывает его к груди. Сенечка сразу очень деловито начинает сосать, — видно и слышно, как он мерно глотает.
— Як с кружечки пьет! — восхищается Юзефа.
Мама делает мне знак подойти. Я становлюсь на колени около ее кровати. Мама гладит меня по голове и говорит очень нежно, очень любовно: