Беате Ханика - Скажи, Красная Шапочка
Я отворачиваюсь от окна, скоро все соберутся, я поскорей возвращаюсь в свою пустую оболочку, от этого болит голова и сильно бьется сердце. Я размышляю, возможно ли такое — не вернуться обратно в свою оболочку.
Может быть, другие этого даже и не заметят, они привяжут к моим рукам и ногам шнуры, как марионетке, и усадят на стул, это было бы очень удобно, потому что я смогла бы летать везде, по всему миру. Не надо будет заботиться о своем теле, от него все равно одни только неприятности. Анна пихает меня, сует в руки вилки и ножи.
Эй, — кричит она, Земля вызывает Мальвину! Господи, как же с тобой трудно! Возьми себя в руки, сегодня Пасха, не обязательно всем знать, что ты кое по кому страдаешь.
Ни по кому я не страдаю! — огрызаюсь я, хотя сама в точности не уверена.
Из осторожности я стараюсь пореже вспоминать о Мухе, я засунула его в ящичек для несделанных дел, которые и не собираюсь делать, и крепко заперла. Дедушка тоже там, внутри этого ящичка. Я знаю, что это несправедливо, но в моем сердце нет бесконечного числа ящичков, и я думаю, Муха с дедушкой смогут как-то ужиться, хотя чаще всего они ведут себя весьма беспокойно, особенно дедушка, он колотит в дверь, кажется, она как раз за моей головой, и этот стук я слышу все время, днем он тихий, но по ночам его уже сейчас очень хорошо слышно, так что я не могу больше спать, просыпаюсь от его криков и стука кулаков. Мне даже немножко жаль Муху. Он наверняка глаз не может сомкнуть из-за всего этого шума.
В полном молчании Анна и я вместе накрываем на стол, потом мама приносит еду, и все садятся, папа и Пауль тоже. Пауль подмигивает мне, а я смотрю на него недружелюбно, я — инородное тело в моей семье, что-то вроде камешка, который попал в ботинок и натирает ногу.
Что с тобой? — спрашивает Пауль, снова подмигивая.
Да не обращай на нее внимания, — говорит Анна, она уже несколько дней совершенно невыносима. С тех пор как ее ухажер тут поблизости появился.
Под столом я пытаюсь пнуть Анну ногой, изо всех сил.
Вот видите, — вопит она, девчонка совсем сбесилась!
Папа сурово смотрит на нас. Он терпеть не может, когда за едой ссорятся, он хочет, чтобы все было тихо и мирно, особенно на Пасху, когда все собрались вместе и мама в виде исключения не жалуется на мигрень.
Нам надо кое-что обсудить, — говорит он, Анна тут же затихает и смотрит на папу в ожидании. Наверно, надеется, что меня запихнут в школу-интернат или еще лучше — на необитаемый остров. Даже мне немножко интересно. Обычно папа с нами ничего не обсуждает и все решает один, он ведь лучше знает, что для нас хорошо. Поэтому было бы пустой тратой времени спрашивать наше мнение, говорит он, а для мамы принятие решений — только дополнительная нагрузка. Пауль — исключение, он мужчина и взрослый, и к тому же студент. Лиззи такие вещи возмущают до глубины души. А что если никто не захочет ехать с ним в Австрию, говорит она. Мы почти всегда ездим в Австрию на летние каникулы. Я в ответ пожимаю плечами, хотим мы или нет, папе это все равно.
Я бы ни за что в Австрию не поехала, — горячо говорит Лиззи. Они с мамой каждый раз едут куда-нибудь в другое место, у них есть старый синий «Фольксваген», минивэн, они ездят на нем, как цыганки, последний раз были в Португалии, семь недель, потому что машина там сломалась, и португальцы долго-долго ее чинили.
После тех каникул Лиззи пришла в школу на неделю позже, загорелая до черноты, а волосы у нее были на вкус соленые, она специально не стала их мыть, чтобы я смогла их попробовать. Больше всего мне бы хотелось уехать на каникулах с Лиззи и ее мамой, но родители не разрешают, они говорят, это не дело — разъезжать по разным странам на такой старой машине, и вообще, дети должны путешествовать со своими собственными родителями. Я уже устала ждать, когда же я вырасту, и боюсь, что синий «Фольксваген» так долго не продержится, это ведь еще четыре года, но Лиззи говорит, это ничего, они потом просто купят новый подержанный минивэн — специально, чтобы брать меня с собой.
Папа кладет нож и вилку рядом с тарелкой и откашливается, я сижу наискосок от него и вижу по его лицу, что он будет говорить не о каникулах, а о чем-то более важном, о чем-то, про что он и сам не любит заговаривать, я вижу это, и страх сжимается вокруг желудка ледяным кулаком.
Вы знаете, что здоровье вашего дедушки оставляет желать лучшего, — говорит он, после смерти бабушки он уже не тот.
Я бросаю быстрый взгляд на Пауля, он спокойно продолжает есть, наклоняется над тарелкой, кладет в рот кусок мяса и жует.
Мы с мамой считаем, что дедушка больше не может жить один.
Я едва сдерживаю смех. «Мы с мамой!» Маме дед совершенно по барабану, она его ненавидит и никогда о нем не думает, а если и думает, то только плохое, она ни за что ни станет о нем заботиться. Ни за что.
Мы решили, что дедушка переедет к нам, он будет жить в комнате Пауля, — говорит папа.
На секунду мне кажется, что кулак вокруг желудка сжался крепко-крепко и меня сейчас вырвет, прямо на обеденный стол.
Быть не может, — говорю я и стараюсь поймать мамин взгляд.
Ты не могла так решить, — говорю я, ты же дедушку ненавидишь, ты не захочешь, чтобы он жил с нами. Никто этого не хочет! Никто!
Я медленно встаю и прижимаю руки к животу, там все болит, ощущение такое, как будто кусок мяса, который я проглотила пять минут назад, поедает мой желудок, а вместо яблочного сока я выпила стакан кислоты.
Не говори глупостей, Мальвина, — говорит Пауль.
И откладывает наконец вилку в сторону.
Куда же дедушке еще деваться, у него есть только мы.
Он может переселиться в дом престарелых, — говорю я без всякого выражения, дома престарелых для того и существуют.
Я знаю, как по-дурацки это звучит, холодно и бесчувственно, в точности так, как я себя чувствую. Остальные ничего не говорят, папа качает головой, а Пауль прищурился, глаза у него как маленькие щелочки. Он нечасто сердился на меня, почти никогда, один только раз, когда я сломала подарок его подруги, брелок для ключей, и он разозлился по-настоящему, но очень ненадолго, потому что тогда я была совсем еще маленькая и глупая. Я боялась, что он больше не будет меня любить, никогда не подбросит в воздух и не заговорит со мной, а сейчас я снова боюсь. Так много всего уже сломалось. Я бежала по коридору и захлопывала за собой двери. Много-много дверей, так много, что я боюсь, больше никто и никогда не сможет их снова все открыть. Пауль точно не сможет. И папа тоже. Мама и Анна не в счет. Их там не было. Я не знаю почему, но там были только бабушка, дедушка и я. Почему не было Анны? Почему с Анной ничего такого не случилось?
Я отступаю еще на шаг.
Ты этого не хочешь, — говорю я маме.
Я и сама точно не знаю, что имею в виду — что она не хочет, чтобы дед сюда переехал, или что она не хочет, чтобы он меня целовал, прикасался ко мне, приходил ко мне в комнату. Если он будет здесь жить, я уже никогда не буду чувствовать себя в безопасности. Он будет ночью подходить к моей кровати и заходить в ванную, когда я принимаю душ, будет подстерегать меня за каждым углом, каждую секунду, каждый день, пока не умрет.
Мама только беспомощно пожимает плечами. Если папа что-то решил, так и будет, мы все это знаем. У меня не очень много времени, чтобы предотвратить катастрофу. На самом деле — ровно столько времени, сколько длится праздничный обед в пасхальное воскресенье, и ни секунды больше, потому что когда все закончится, назад пути не будет, дедушка переедет к нам быстрее, чем я досчитаю до трех. Пытаюсь представить себе такое — и у меня в голове появляются дыры, я больше не могу ясно мыслить. Лихорадочно ищу объяснений, ищу слова, которые выразят то, что заперто во мне, слова, которые я смогу выговорить и не умереть от стыда. Пока я безуспешно ищу их, Пауль наблюдает за мной, он откинулся на спинку стула, руки скрестил на груди. Я не храбрая. А надо быть очень храброй, чтобы суметь высказать то, что я хочу сказать, и одновременно выдержать этот взгляд.
Он целует меня, — говорю я и чувствую, как они от меня отшатываются. Они не хотят слышать, что я говорю, а чтобы услышали, надо выражаться яснее, гораздо яснее. Недостаточно просто сказать, что он целует меня, этого мало, мало, мало. Надо сказать, что он кладет руки мне на грудь и засовывает язык мне в рот, и делает такое, про что я даже думать не могу, а уж делать и подавно.
Может быть, и этого будет мало.
Может быть, они и тогда ничего не поймут.
Ну что ты выделываешься, — говорит Анна, маленькая фройляйн-недотрога!
Она смеется, Пауль и папа присоединяются к ней. Они смеются с облегчением, ведь все, оказывается, так просто, и не надо ломать голову над тем, что я сказала.
Это такой период роста, — говорит папа, и его слова звучат очень понимающе, как будто я больна. Полное понимание и сочувствие.
Пауль кивает и снова принимается за еду, на подбородке у него блестит жир, меня передергивает от отвращения.