Лидия Чарская - Том 22. На всю жизнь
— Все это прекрасно. Но зачем же рюмить, однако? — слышу я у своего уха Симин голос. — Слезоточение здесь не при чем.
— Ах, правда, Сима, правда. Мы должны войти в мир борцами, а не жалкими слабыми тряпками. Ты права!
А кругом уже загорается жизнь.
— Лида, Вороненок правду говорит. Мир, борьба, горе, все может быть. Но мы сестры. Мы должны дать слово друг другу помнить и любить вечно. А в трудные минуты помочь, поддержать. Да!
Впечатлительные плачут, повторяя одно и то же: "Сестры… сестры". Другие кричат, не слушая друг друга:
— Мы будем переписываться. Дадим адреса.
— Мы…
— "Кочерга" за дверью! И на сей раз это уже бесспорно, — кричит Сима. — Увы нам! — доканчивает она, взмахивая руками.
Действительно, на пороге появляется маленькая, сгорбленная фигурка инспектрисы, m-Ile Ефросьевой, нашего непримиримого врага.
— Опять ярмарка! — слышится ее скрипучий голос, и в презрительной гримасе морщится и без того морщинистое лицо. — Первые, опять! Просто наказание! Уймитесь, первые! И когда только вас выпустят наконец, мальчишки, разбойники, бунтари!
Додошка взвизгивает и валится на кровать, дрыгая ногами. Сима фыркает и делает «разбойничьи» глаза. Зина Бухарина, как бы нечаянно, набрасывает ночной чепец на свою великолепную прическу и завязывает его тесемочки под подбородком.
— Что вы, голландка, что ли? — шипит, заметив ее маневр, "кочерга".
— Нет, я из Иерусалима, — делая невинное лицо, отвечает Креолка, отец которой действительно служил недавно консулом в Палестине.
— Тогда зачем этот голландский убор?
И крючковатые пальцы, протянувшись к курчавой головке, бесцеремонно стаскивают с нее злополучный чепец,
— Что? Бараном? Опять завивка? Под кран и тотчас же размочить эту гадость! — скрипит неумолимый голос нашей мучительницы.
— Но ведь сегодня, слава Богу, выпуск! — возмущается Додошка.
— Даурская, — встать! — приказывает инспектриса.
— Какая душка! Сморчок! И ты хотела ее поцеловать! — шепчет Сима, трясясь от смеха.
— И поцелую! — упрямо решаю я.
Что-то веселое врывается мне в душу.
— И поцелую, — повторяю я.
Шаловливая мысль толкает меня вперед. Что будет потом, я соображаю плохо. Когда один из моих проказников-бесенят захватывает меня, противиться ему я уже не в силах.
— Лида, душка. Перестань, не надо, — испуганно шепчет Черкешенка.
Но никакие силы уже не могут меня удержать. В следующую же минуту я стою перед инспектрисой.
— М-lle Ефросьева, М-lle Ефросьева, позвольте мне на прощанье вас поцеловать!
— Что?! Что вы сказали?!
"Кочерга" сначала бледнеет. Даже кончик ее крючковатого носа делается мертвенно белым. Потом краснеет густым старческим румянцем все ее морщинистое лицо. Зло смотрят на меня ее маленькие щелочки-глазки. Рука теребит по привычке длинную цепь от часов.
— Опять эти первые. Вечные глупости. Эти первые портят весь корректный строй института.
Она поворачивает к нам спину и, припадая на правую ногу всей своей кривобокой фигурой, демонстративно хлопнув дверью, исчезает за порогом дортуара.
— Сорвалось! — кричу я и с хохотом падаю возле визжащей от восторга Додошки.
* * *
Мы в церкви. Как торжественно и нарядно выглядит сегодня наш институтский храм! Накануне мы убрали гирляндами из живых цветов все образа иконостаса. Бесчисленные свечи и лампады теряются при ярком свете майского утра.
На парадном месте, посреди пушистого ковра, стоит начальница. За нею теснятся синие вицмундиры учителей. Все здесь: вон красивый, с лицом русского боярина, словесник Чудицкий, так прекрасно читающий вслух лермонтовские поэмы; вон умный и строгий историк Стурло; дальше желчный физик, беспрерывно сыплющий единицами; за ним застенчивый математик Зинзерин, "Аполлон Бельведерский", объект обожания стольких институтских сердец, добрый старик француз, — все они почтили своим присутствием наше торжество. По правую руку начальницы — почетные опекуны в их залитых золотом мундирах, по левую — инспектор, инспектриса, все ближайшее институтское начальство и толпа приглашенных почетных гостей.
Наша maman притягивает к себе все взоры. Баронесса-начальница ходит последнее время, тяжело опираясь на палку. Но от этого не менее величественна ее фигура, а в бело-розовом лице, обрамленном серебряными сединами, что-то властное и непоколебимое; зорко смотрят еще молодые глаза и как будто видят нас насквозь.
— Екатерина Великая! Удивительное сходство — слышится восторженный шепот.
Там, в этой толпе, находятся и «они». Я незаметно поворачиваю голову и вижу их: моего папу-Солнышко в парадном мундире, маму-Нэлли в нарядном шелковом платье и маленькое существо в белом матросском костюме — одного из моих братишек.
Как хорошо, что они приехала все трое! Как хорошо!
Певчие сегодня поют изумительно. Проникновенно и как-то особенно звучит голос отца Василия под сводами церкви.
Сорок белых девушек стоят посреди церкви. Сердца горят и бьются. Еще час-другой, и мы разлетимся в разные стороны и, пожалуй, вряд ли встретимся когда-нибудь, или встретимся слишком поздно, когда лучшие надежды и грезы разобьются о сотни темных преград.
В церкви становится душно и от собственных мыслей, и от волнения, и от запаха живых цветов, умирающих в бутоньерках у нас на груди.
Елочка-Лотос, моя соседка с левой стороны, заметно бледнеет и, пошатываясь, направляется к стулу. Усталые глаза Елецкой меркнут, тускнеют, ни кровинки в побелевших губах.
— Выпейте воды! — шепчет ей m-lle Эллис и заслоняет девушку от любопытных глаз.
— Батюшка проповедь сейчас скажет, — шепчет мне Сима. — Ты не находишь, Вороненок, что сегодня мы будто приобщаемся Святых Тайн, точно в Великую Субботу?
— Приобщаемся к жизни, — мечтательно вторит позади нас Черкешенка, поймавшая чутким ухом вопрос.
— Только, чур, прежде времени не скисать, — шепотом командует Сима. — Знаю я вас, утриносиц. Слова порядочному человеку не дадите сказать, сейчас расчувствуетесь, повытянете платки из кармана — и ну трубить на всю церковь!
А у самой Вольки глаза влажные.
— Сима, — говорю я ей, — Сима, мы должны встречаться с тобой часто-часто! Слышишь? Во что бы то ни стало? Да?
Она прикрывает лицо пелеринкой и корчит одну из своих обычных гримас.
— Удивительно, или я еще недостаточно надоела тебе до сих пор в институте?
Но голубой огонь ее глаз говорит совсем другое.
— Ш-ш! — шикает классная дама. — Перестаньте болтать.
— Последнее замечание в институте, — шепчет позади нас Зина Бухарина. — Чувствуете ли вы это?
Не знаю, что чувствуют они, но мне грустно. Мне жаль этих белых стен, этой скромной церковки, где столько раз я повергалась ниц перед экзаменами, умоляя всех святых угодников не оставить меня в трудную минуту. Мне жаль этих стен моей семилетней тюрьмы и этих милых девушек. Жаль красивую, строгую, но внимательную к нам, воспитанницам, начальницу, жаль вспыльчивую, как порох, но добрую m-lle Эллис.
А отец Василий точно угадывает мои мысли. В его проповеди, обращенной к нам, уезжающим, столько заботы о нас и доброты.
— Бог весть, что ждет вас за институтскими стенами, дети! — гремит теперь на всю церковь его обычно тихий голос. — Но помните каждую минуту, в радости ли, в горе ли, среди темных ли, бурных волн житейского моря или на гладкой, ровной поверхности более спокойного существования, помните всегда Его, Того, Кто шлет испытания и радость; Того, Кто Первый и Высший Защитник ваш и Покровитель на земле. Не забывайте Его. Прибегайте к Нему с молитвою. А еще будьте милосердны, дети, забывайте себя ради других, старайтесь сеять добро и счастье. Многим из вас предстоит нелегкая воспитательная задача. Несите достойно и честно великое знамя труда. Воспитывайте так маленьких людей, чтобы они со временем могли приносить в свою очередь посильную пользу. Сейте доброе семя в восприимчивые детские души, и да послужат они основанием прочному и красивому духовному росту ваших воспитанников!
Мы все глубоко потрясены. Многие плачут. Даже среди приглашенных мелькают взволнованные, окропленные слезами лица.
У сорока девушек лица сияют. Увлажненные милые глазки, светлые улыбки, и в них беспредельная готовность пожертвовать собою ради счастья других.
— Как хорошо!
Синее небо сверкает сквозь стеклянный купол храма. Золотые потоки солнца льются прямо на нас. Червонно горит, поблескивая, позолота риз на амвоне. А там, впереди, тонкий худощавый священник, с побледневшим вдохновенным лицом, мудро, ярко и красиво говорит нам о вечной, прекрасной, самоотверженной любви ко всему миру.
Как и чем закончилась проповедь, как подходили целовать крест и как нас кропили святою водой под громкое и торжественное "Многая лета", — все это я помню смутно.