Вера Желиховская - Подруги
Надежда Николаевна, усадив таким образом свою родственницу, схватила с окна глиняный цветочный горшок с прекрасно распустившимся кустом ландышей, прижала его к груди и, вдыхая его аромат, воскликнула:
— Ах, прелестный мой цветок!.. Ничего так не люблю, как ландыши!.. Все сегодняшние подарки никуда не годятся в сравнении с вашими двумя.
— Ну, где же сравнивать цветок, от которого через неделю следа не останется, с прекрасными вещами, какие ты получила от своих родных!.. Книга Веры Алексеевны — другое дело.
— Напротив, Манечка, — отозвалась с своего дивана Вера Алексеевна. — По времени года, ваш подарок очень редкая и ценная вещь. Я удивляюсь, где вы могли его достать?
— Я просила брата Пашу мне взрастить. Ведь он служил при казенном саде, садоводству учится, — очень тихо отвечала Савина, почему-то покраснев.
— Славный мальчик! — вскричала Надя. — Какой он красавец! Ты видела его, Верочка?
— Пашу? Да!.. Нынешней весной мне привелось быть в оранжереях: Александре Яковлевне хотелось к именинам букет заказать, так он составлял. Мне его главный садовник очень хвалил… Это хорошее ремесло, и выгодное, — похвалила Ельникова.
— Отец ни за что не хотел меньших братьев отдавать в училище, — объяснила Маша, не поднимая глаз. — С тех пор, как со старшим братом, Мишей, так не заладилось, он решил, что ремеслом вернее прокормиться бедным, простым людям…
— Ну, это он напрасно… Один мог с толку сбиться, но это не причина, чтобы и другим…
Ельникова вдруг спохватилась и замолчала, заметив, что Савина низко пригнула голову и побледнела.
— Не надо, Вера Алексеевна! — отрывисто проговорила она, нахмурив брови. — Умер уж ведь… Все поправил…
— Душа моя, да он ни в чем таком виноват не бывал! — поспешила сказать Ельникова. — Это скорее несчастье, чем вина.
— Понятно — несчастье! — прервала ее горячо Надя. — Попал, бедный мальчик, на одну скамью с негодяями; выдавать товарищей не хотел, ну и был вместе с ними исключен. Другим всем ничего: нашли себе место по другим училищам, a Савину пришлось на чужом пиру похмелье терпеть!
— Бедным людям всякое горе — вдвое! Это уж известно, — сказала Маша Савина, — Вот потому-то и незачем нам в высокие хоромы залетать… После того отец и слышать не хотел о том, чтобы меньших братьев в гимназию отдавать. Пашу из первого класса взял и к садовнику в выучку отдал, a Степу прямо в ремесленную школу…
— Отчего же не вместе обоих?
— A не хотел Павел; обидным ему казалось после гимназии: ведь он учился очень прилежно… A к садоводству он большую охоту имел; еще крошечным ребенком все в земле рылся да огороды устраивал… Может, и выйдет толк, — вздохнув, прибавила Савина, — если пошлют его, как обещают, в училище садоводства.
— И наверное выйдет! — убедительно вскрикнула Надя.
— Разумеется. Знающих людей у нас по этому делу немного — поддержала ее Ельникова.
— Да, — задумчиво продолжала вспоминать Савина, — дорого поплатился за своих приятелей Миша!.. Так хорошо почти первым кончал курс… И потом, как он терзался!.. Работал за четверых, и в доме, и по грошовым урокам в дырявом пальтишке бегал… Вот и схватил тиф!.. Еще хорошо, что скоро его, беднягу, скрутило: не успел отца разорить на лекарства.
— Не люблю я у вас этого резкого тона, Манечка, — ласково заметила Вера Алексеевна.
— Эх, — горько отозвалась девушка, — будешь резкой, как вспомнишь все, что было перенесено!.. Брат, слава Богу, был без памяти, a потом умер, — ему ничего, a что маме пришлось терпеть?!.. Да и теперь еще…
— Что ж теперь-то?
— Как что?.. Ты не знаешь, Верочка, — оживленно заговорила Надя, — ведь старик совсем изменился со смерти сына: бедную Марью Ильиничну поедом с утра до ночи ест, — все в том, что сын так покончил; ее упрекает и в том, что, будто бы, и с Маней то же самое будет…
— Это он с чего взял?
— A вот, изволишь ли видеть, потому что Маня в шестом классе два года оставалась, a того не берет в расчет, что она целую зиму почти в классах не бывала, потому что за больной матерью ухаживала и всю домашнюю работу справляла!.. A теперь?.. Я даже удивляюсь, когда она находит время уроки готовить… Ведь она, как вернется из гимназии, завалена делом: до полуночи сидит — за отца бумаги переписывает. Прежде он сам это делал, a теперь часто болеет, и глаза стали плохи, так он дочь в свое дело впрягает. A ведь если бы Маня теперь в уроках поотстала, он ее одну обвинял бы…
— Ну, этого, благодаря Бога, нет; Савина на отличном счету.
— Да, хорошо, что Бог ей сил посылает…
— Теперь отец добрее стал. Это три года тому назад, как с братом несчастье случилось, он и рвал, и метал. Ведь насилу мы с мамой его умолили оставить меня доучиваться!
— Да, я помню. Это уж благодаря Александре Яковлевне уладилось, ей вы обязаны, Маня…
Глава II
Сиротка
Часы пробили восемь.
— О, однако прощай, Наденька! — поднялась Ельникова. — Пора тебе одеваться, a нам с Савиной по домам: завтра ведь не праздник.
— Да и мне не праздник: точно так же в восемь часов буду в классе…
— Неужели придешь?
— Понятно, приду. Хоть бы Софьи Никандровны гости меня до пяти часов утра продержали, я все-таки не опоздаю: прямо из бального в форменное платье наряжусь и — в поход!
— Формалистка! — засмеялась Ельникова. Она видимо любовалась своей кузиной и, взяв одну из её тяжелых кос, сказала: — Экие волосы у тебя богатые! Прелесть!..
— Ах, Бог мой! — вскричала Надя, — хорошо, что похвалила, a то у меня совсем из ума вон: ведь ты же должна меня причесать, Верочка, a то мне опять достанется, если я осмелюсь выйти, как всегда, со спущенными косами. Сооруди мне, пожалуйста, какую-нибудь каланчу во вкусе её превосходительства… Ты такая мастерица…
— А ты не можешь без злости обойтись!.. Не стоила бы ты, ну, да уж так и быть! Садись к туалету скорей… Савина, посветите, душа моя, я мигом ее причешу!
И Вера Алексеевна принялась умелыми руками хозяйничать в густых прядях темно-русых Надиных волос.
Савина, державшая свечку за спиной Надежды Николаевны, казалась совсем миниатюрной возле них обеих. Она была не более как по плечо Ельниковой. Издали, в её обтянутой черной кофточке и с обрезанными вьющимися темными волосами, ее легко было принять за мальчика. В худеньком её смуглом личике ничего не было выдающегося, кроме темно-карих, почти черных глаз, очень печально смотревших на весь Божий мир. Взгляд их прояснялся редко; почти исключительно, когда она смотрела на своих маленьких братьев или на подругу свою, Надю Молохову, которая имела дар вызывать улыбку на вечно озабоченное лицо Савиной, a в сердце её — теплое чувство доверия и надежды на лучшее. Какой красавицей казалась ей Надя! Для Маши не могло быть в мире большего совершенства, как эта белая, румяная, статная девушка!.. Один взгляд её больших темно-серых глаз, одна веселая улыбка — снимали горе и заботы с сердца бедной маленькой труженицы. Не было таких подвигов и жертв, на которые не покусилась бы Савина, если б они были нужны её подруге; но она не подозревала, что эта обожаемая ею подруга, так беспечно, по-видимому, и подчас даже требовательно смотревшая на жизнь, сама была готова для неё на многое. В основании характера Молоховой было гораздо более глубины и силы, нежели выказывала её открытая, беспечная наружность; гораздо менее эгоизма и суетности, чем можно было бы ожидать от богатой, балованной отцом девочки, взросшей в такой роскошной и, вместе, беспорядочной до неряшливости среде, как семья Молоховых.
Дело в том, что она в раннем детстве получила другое направление, видела другие примеры, жила с людьми, которые оставили неизгладимое впечатление в уме и сердце её. Когда Надя, после смерти своей бабушки Ельниковой, у которой они росли вместе с Верой Алексеевной, попала в семью своего отца, все ей показалось в ней дико и несообразно. Она привыкла, рано вставать, привыкла к порядку, к занятой, тихой жизни, a её брат и сестры вставали, когда им было угодно, росли в руках бонн и гувернанток, менявшихся беспрестанно, почти всегда предоставлявших детей одной прислуге, исчезая на целые часы из дому вместе с хозяйкой его. Отца своего, вечно занятого службой, Надя видела раз в день, a мачеху нередко по неделям не видывала: та и родных детей своих иногда не посещала по целым дням. Софья Никандровна была не злая женщина и по-своему любила детей; но она еще больше любила себя и ставила выше всего, особенно в то время, свои светские обязанности, общество, выезды, приемы и наряды, которым отдавала все свое время. Она сама была из очень богатой купеческой семьи. Из плохонького пансиона, по семнадцатому году, она попала, тоже сиротой, без матери, в дом своей бабушки, простой строгой женщины, очень крутого и своеобычного права. Старуха держала в руках весь дом, начиная с седоволосого сына, который пред матерью и пикнуть не смел. Если бы Софья Никандровна жила постоянно с ними, она никогда не была бы отдана на воспитание во французский пансион; это устроила мать её, умершая за несколько лет до окончания ею учения. Когда же старуха Соломщикова, передав зятю управление ситцевой фабрикой, которой сама всю жизнь распоряжалась, переехала на житье к сыну, внучка её только что вернулась домой, мечтая о выездах, балах и всяких удовольствиях. Но бабушка круто повернула все по-своему и разрушила все её надежды, заперев ее в четырех стенах и никуда не выпуская, кроме церкви. За эти три-четыре года характер Софьи Никандровны очень испортился, a врожденные льстивость и лицемерие сильно развились необходимостью задабривать бабушку и скрывать от неё многое. Ничего нет удивительного, что, раз вырвавшись на волю из-под опеки, она повела совсем иную жизнь. Но, ожидая еще многого от богатой бабушки, «генеральша», — так все в отцовском доме называли госпожу Молохову, — с ней не ссорилась. Напротив, она старалась ей поблажать: скрывала свою чересчур суетную жизнь, уверяя, впрочем, старуху, что она делает уступку желаниям мужа и требованиям общества, в которое попала чрез него. Вообще она во многом играла двойную игру, и падчерица недаром невзлюбила ее за это.