Ференц Молнар - Мальчишки с улицы Пала
— Жалко. — Ответил Челе. — Только не воображай, пожалуйста, что я трус. Я вовсе не трус, а просто мне шляпу жалко. Хочешь, докажу? Давай свою, — трахну с удовольствием!
Вот этого не следовало говорить. Это было почти оскорбление. Гереб, понятно, сразу вскипел:
— Если за моей шляпой дело стало, я уж как-нибудь сам справлюсь. Это ростовщик! Трусишь, так отойди.
И движением, исполненным воинственной решимости, он сдернул с головы шляпу, намереваясь нанести удар по лотку па крестовидных ножках, который ломился от сластей.
Но кто-то схватил его за руку, и чей-то почти по-мужски солидный голос спросил:
— Что ты делаешь?
Гереб оглянулся. За спиной его стоял Бока.
— Что ты делаешь? — повторил Бока. И посмотрел на Гереба мягко, но серьезно.
Гереб проворчал что-то, как лев под взглядом укротителя, и смирился. Передернул плечами и опять нахлобучил шляпу.
— Не обижай этого человека, — негромко промолвил Бока. — Храбрость я уважаю, но тут она ни к чему. Идем.
И протянул Геребу руку. Рука у него была вся в чернилах. Полеживая в кармане, чернильница мирно пускала себе каплю за каплей, а Бока, забыв об этом, держал там руку. Недолго думая он вытер пальцы об стену, после чего стенка запачкалась, а пальцы остались синими. Но так или иначе, инцидент с чернильницей был на этом исчерпан. Бока взял Гереба под руку и пошел с ним по длинной улице. У лотка остался один элегантный маленький Челе. Бока с Геребом еще слышали, как он угасшим голосом, со скорбным самоотречением поверженного бунтаря сказал итальянцу:
— Ну, раз теперь все стоит два крайцара, тогда дайте мне на два крайцара турецкого меда.
И раскрыл своп изящный зеленый кошелечек. А итальянец ухмылялся, раздумывая, вероятно: что, если начиная с завтрашнего дня все будет стоит три крайцара? Но это была только мечта: ну, как если-бы кому пригрезились, будто все его форинты вдруг превратились в сотенные бумажки. Взмахнув секачом, он поймал отскочивший осколок турецкого меда на клочок бумаги.
Челе с огорчением посмотрел на торговца:- Ведь это меньше, чем прошлый раз!
Но итальянцу коммерческий успех придал дерзости.
— Раз теперь дороже, значит, теперь меньше, — осклабившись, сказал он.
И повернулся к новому покупателю, который, наученный горьким опытом предшественника, держал наготове уже два крайцара. Торговец принялся такими странными движениями рассекать сладкую белую массу, словно какой-нибудь сказочный средневековый палач-великан, крошечной секирой отрубающий маленьким человечкам головки величиной с орех. Он прямо упивался этой кровожадной расправой с турецким медом.
— Фу, — сказал Челе новому покупателю, — не берите у него. Это ведь ростовщик.
И сразу отправил в рот весь кусок турецкого меда вместе с прилипшей к нему бумагой, которую никак не отскребешь ногтями, но зато легко отклеить языком.
— Подождите! — крикнул он Боке с Геребом и побежал за ними.
Он догнал их на углу. Втроем, взявшись под руки, они повернули на улицу Пипа и направились к Шорокшарской. Бока шел посредине, по обыкновению что-то тихо, серьезно объясняя своим спутникам.
У этого четырнадцатилетнего паренька лицо было еще совсем детское. Но стоило ему раскрыть рот, как он сразу словно становился старше. Голос у него был низкий, мягкий, солидный, И все, что он говорил, было под стать этому голосу. Он редко болтал глупости и не питал никакой склонности к так называемым хулиганским проделкам. В мелкие ссоры Бока вовсе не ввязывался; даже если просто звали рассудить, и то уклонялся. Жизнь успела его научить, что одна из сторон всегда остается недовольной приговором и недовольство это обращается против судьи. Но если дело принимало серьезный оборот и ссора грозила повлечь за собой вмешательство учителей, Бока вступался и мирил. На миротворца, по крайней мере, ни одна сторона не обижается. Словом, Бока производил впечатление умного мальчика и начинал жизнь как человек, который если и не преуспеет в ней, то во всяком случае сумеет прожить ее честно.
Чтобы попасть домой, нужно было с Шорокшарской улицы свернуть на улицу Кёзтелек. На этой глухой уличке ласково пригревало весеннее солнце и тихонько пыхтела табачная фабрика, строения которой тянулись по одной ее стороне. Уличка была безлюдна; только посредине стояли в ожидании два мальчугана. Один из них был Чонакош, крепыш Чонакош, другой — белокурый маленький Немечек.
Завидел троих мальчишек, взявшихся под руки, Чонакош на радостях сунул пальцы в рот и оглушительно свистнул, как паровоз. Дело о том, что свист этот был его специальностью. Свистать так в четвертом классе больше никто не умел; да и во всей гимназии едва ли нашлось бы несколько человек, у которых получался такой лихой кучерской посвист. Пожалуй, еще Цнидер, председатель кружка самообразования, мог бы так свистнуть: да и то он свистел, только пока не стал председателем, а после уж не рисковал засовывать пальцы в рот. Председателю кружка самообразования, каждую среду по второй половине дня восседающему на кафедре, рядом с преподавателем венгерского языка, это не к лицу.
Итак. Чонакош издал пронзительный свист. Мальчики подошли к нему и стайкой столпились посреди улицы.
— Ты еще не сказал им? — спросил Чонакош белокурого мальчугана.
— Нет, — ответил Немечек.
— Что? — спросили все в один голос.
— А то, что вчера в музее опять сделали «эйнштанд», — ответил за белокурого мальчугана Чонакош.
— Кто?
— Да Пасторы. Братья Пасторы.
Наступило глубокое молчание.
Чтобы понять, о чем шла речь, надо знать, что такое «эйнштанд». Это особое выражение пештской детворы. Когда какой-нибудь мальчишка посильней увидит ребятишек слабей себя, играющих в шарики, перышки или семечки сладких рожков (на пештском жаргоне — в «твердашки»), и захочет их отнять, он говорит: «Эйнштанд». Это уродливое немецкое слово означает, что сильнейший) объявляет шарики своей военной добычей и применит насилие против всякого, кто осмелится сопротивляться. Таким образом, «эйнштанд» — это одновременно и объявление войны. Словом этим кратко, но внушительно возвещается осадное положение, господство произвола, кулачного права и пиратского разбоя.
Элегантно одетый Челе первым нарушил молчание.
— Эйнштанд? — с дрожью в голосе переспросил он.
— Да, — подтвердил Немечек, осмелев при виде того, какое впечатление произвела на всех эта новость.
— Этого больше нельзя терпеть! — вскипел Гереб. — Я давно говорю: нужно что-то сделать, а Бока все кислую рожу корчит. Пока мы будем сидеть сложа руки, они нас еще изобьют, вот увидите!
Чонакош сунул два пальца в рот, собираясь на радостях свистнуть. Он всегда рад был примкнуть к любому мятежу. По Бока поймал его за руку:
— Не оглушай, пожалуйста. — И серьезно спросил у белокурого мальчугана: — Так как же было дело?
— Что? Эйнштанд?
— Ну да. Когда это случилось?
— Вчера днем.
— Где?
— В музее.
Так назывался у них сад Национального музея.
— Ну вот и расскажи все как было, только по порядку. Уж если что предпринимать против них, надо знать все в точности.
Малыш Немечек разволновался, почувствовав себя в центре важных событий. Это не часто выпадало ему на долю. Немечек был для всех словно пустое место. Он, как нуль в арифметике, ровно ничего не значил, и никто с ним не считался. Это был маленький, незаметный мальчик, худенький и слабый. Может быть, поэтому он всегда и оказывался жертвой остальных.
Немечек начал рассказывать, и все наклонились к нему.
— Дело было так, — сказал он. — После обеда пошли мы в музей: Вейс, я, Рихтер, Колчан и Барабаш. Сначала мы хотели поиграть в лапту на улице Эстерхази, но бита была у реалистов, и они ее нам не отдали Барабаш и говорит: «Пошли в музей, поиграем у стенки в шарики». Мы пошли и стали играть. Пускали шарик, и кто попадет в другой, пущенный перед ним, тот забирает себе все. Вот катаем мы по очереди шарики; у стенки их скопилось уже штук пятнадцать, даже стеклянных два. Вдруг Рихтер как крикнет: «Кончай, Пасторы идут!» Тут из-за угла выходят два брата Пасторы: руки в карманы, глядят исподлобья, идут вразвалку, так что мы очень испугались. Нас, правда, пятеро было, да что толку: они вдвоем с десятерыми справятся. Да и потом, нельзя на всех рассчитывать: дойдет до драки — и Колнаи удерет, и Барабаш тоже удерет; значит, только трое останутся. А если и я вдруг удеру, то вовсе двое. А всем сразу удирать — опять ничего не выйдет: Пасторы здорово бегают — лучше всех в музее, все равно догонят. Ну вот, значит, подходят Пасторы — ближе, ближе и всё на шарики поглядывают. Я и говорю Колнаи: «Видно, им шарики наши понравились!» И тут Вейс умнее всех оказался — сразу сказал: «Идут, идут… Ну, сейчас здесь такой «эйнштанд» получится!..» Но я подумал, что они нас не тронут: мы ведь им никогда ничего плохого не делали. Сначала они и не приставали, только стали вот так в сторонке и смотрят, как мы играем. Колнаи мне шепчет: «Ты, Немечек, кончай!» А я ему: «Как бы не так: когда ты промазал! Теперь моя очередь. Вот выиграю, тогда и кончим». Тут Рихтер как раз свой шарик пустил, только у него руки дрожали от страха: он все на Пасторов косился, ну, и, конечно, промазал. Но Пасторы даже не шелохнулись, стоят себе, руки в карманы. Наконец пустил я свой шарик и попал. Сразу все шарики выиграл. Хочу пойти собрать их: шариков тридцать, наверно, было; но тут ко мне подскакивает младший Пастор и кричит: «Эйнштанд!» Я оглянулся — Колнаи с Барабашем тягу дали. Вейс стоит у стены бледный-бледный, а Рихтер не знает, бежать ему или нет. Хотел было я с ними по-хорошему, — говорю: «Слушайте, вы не имеете права у нас шарики отнимать». Тогда старший Пастор сгреб все шарики и положил себе в карман. А младший схватил меня за курточку, вот здесь, на груди, да как заорет: «Ты что, не слышишь? Эйнштанд!» Ну, тут, конечно, что мне оставалось делать… Вейс у стенки захныкал. А Колнаи с Барабашем из-за угла выглядывают: что, мол, там творится? Пасторы собрали все шарики и ушли, ни слова не говоря. Вот и все.