Лидия Чарская - Солнце встанет!
— Ты… опять ты, ужасный человек, — прошептала она ломанным русским языком, отстраняя маленькими ручонками приближающегося к ней Брауна. — Зачем ты опять пришел мучить меня? Куда ты спрятал, куда ты увел от Ханы ее Гари… Где он?
— Опомнись, Хана, малютка моя милая! Твой Гари здесь пред тобою… — ласково произнес Браун.
— Нет, нет! ты — не Гари… У Гари не было этой большой черной бороды! — почти с ненавистью глядя в лицо Брауна, шептала японка. — Я вижу, как сейчас, моего Гари… как тогда… давно… Был вечер и солнце тихо погрузилось в воды океана. И океан, и небо были совсем золотые, как волосы светлой Кван-Нан.[18] Я вижу родную шаию в предместье Иоширы… она самая нарядная изо всех… Самые знатные самураи и иностранцы-моряки посещают ее. Они приходят слушать песенки Ханы, под звукп ше, смотреть ее пляску… Хана — дорогая жемчужина шаин старого Уоро… Хана — лучшая и красивейшая из маленьких гейш… Но Хана заметила Гари… Такой высокий Гари… такой гордый… красивый… И Хана, танцуя, бросила ему царственный цветок хризантемы, бросила ему свое сердце вместе с ним… Стала его рабой Хана… поехала с ним в холодную страну, чтобы дарить ему ласки и счастье. Великий Будда, что это было за счастье! Но оно пропало, как солнечный луч заката, как белый снег под весенним лучом. Песни и ласки Ханы наскучили Гари… и пришла девушка с волосами, как солнце, и вынула сердце из груди Гари… Умер Гари для Ханы, для всего мира. Вместо него пришел ты, злой черный человек, и увез Хану далеко-далеко в серый город, где целый день коптят трубы и где люди возятся над большими станками от зари до зари. И Хана плакала скучала, и чахла, как цветок лотоса, перенесенный со священных полей Дай-Нипона в серую страну… А Хана была хороша когда-то и Хану хотел купить не один знатный самурай для своего дома. И где теперь красота Ханы? Где ее звонкие песни? Хана гибнет без Гари! Отдай же мне Гари, злой человек! Верни его Хане! Где ты, Гари, белый лотос Дай-Нипона? Где ты, сладкая радость сердца бедненькой мусме? Гари мой! Гари! Гари!
Жалобным, неизъяснимо-трогательным голоском заключила это женщина-птичка. Ее до сих пор пустые черные глазки приняли выражение страдания.
Что-то похожее на сожаление промелькнуло в холодном, жестоком лице Брауна. Он протянул руки к японке, привлек к себе и сжал в объятиях.
Резкий крик, похожий на крик болотной птицы, огласил восточную комнату. С быстротою лани Хана выскользнула из его рук и, забившись в угол, кричала диким, исполненным животного страха голосом, глядя вокруг себя безумными взорами.
— Не подходи к Хане, злой человек, не подходи к Хане… Хана видит Гари за твоей спиною… О, как бледен Гари! Какое у него лицо… Милостивая Кван-Нан и вы, светлые и темные духи, как он страдает… А эта девушка с золотыми волосами, как солнце, зачем она здесь? И народ! Сколько народа! О чем они кричат? Что им надо? Зачем кровь на лбу у Гари?.. Зачем он падает… Он умирает… Бедная Хана! Он умирает, Хана! Твой Гари ушел от тебя!
Маленькая женщина забилась в конвульсивных судорогах… Ее расширенные ужасом зрачки, ее дикий голос, ее перекошенное лицо — все дышало безумием. И Брауну, привыкшему более, чем кто другой, ко всяким случайностям, вдруг стало жутко. Какой-то Мистической правдою повеяло от этого странного маленького существа. Он махнул рукою и, не глядя на помешанную, вышел из комнаты.
В темном коридоре его остановил его слуга.
— Господин Браун, вас спрашивают два рабочих со спичечной фабрики, — почтительно произнес он своему странному хозяину, который и для него был неразгаданной, темной загадкой — Они у крыльца.
Браун кивнул головою и направился к террасе.
Там при свете луны он различил две фигуры фабричных. Это были Веревкин и Маркулов, те самые, у которых около двух месяцев тому назад красовские спалили избы.
— Что вам, ребята? — обратился к обоим фабричным управляющий.
— Да мы до твоей милости, значит, Герман Васильевич, — произнесли те, как по команде, обнажая головы, — до тебя дельце есть.
— Просьба какая-нибудь? Прибавки просите? Так вы к мастеру обратитесь. Мастер мне доложит.
— Зачем прибавки? Мы и так довольны! — заговорил рыжий рябой Маркулов. — При господине Бобрукове довольны были, а при тебе еще лучше. Мы господину Бобрукову верой и правдой служили. И за это пострадали, сам знаешь, — уныло заключил он.
Браун презрительно усмехнулся. Оп знал про ту нечистоплотную роль, которую играли эти двое рабочих. Доносчики, они, несмотря на месть товарищей, не изменили себе и теперь неоднократно доносили на товарищей при встреч с ним, Брауном.
— Зачем же вы в такой поздний час сюда явились? Что вам нужно от меня? — обратился он к фабричным.
— Предупредить тебя пришли, Герман Васильевич… насчет ребят наших… Сходка у них… у Кирюка в избе… Мы прослышали и к твоей милости пришли… Худое что-то замышляют ребята… И Кирюк, да и Анна Бобрукова вместе с ним… Смотри, как бы тебя, как и ее родителя, не того бы…
— На тачке, думаете? Ну, братцы, я не из таковских, чтобы позволить себя на тачке катать! — произнес, сверкнув глазами, Браун. — Это Бобрукова вашего они таким гостинцем угостить могли, а не меня.
— А все бы губернатору дать знать не мешало, чтобы солдатиков для острастки прислать сюда, — почему-то шепотом произнес Маркулов.
С нескрываемой гадливостью Браун взглянул на него и спросил:
— Это что ж такое? Товарищей своих продаете?
— Они нас сожгли! — хмуро произнес Веревкин.
— Ну, ладно… коли сказали, так не глух я и слыхал… — произнес сурово Браун. — А теперь я скажу, в свою очередь — меня слушайте. О вызове солдат и думать не смейте… И, ежели вы по собственному произволу распорядитесь, я вас прогоню с фабрики в ту же минуту… Герман Браун не может бояться кучки глупых баранов, которых он рассеет в одну минуту. А теперь убирайтесь и не смейте меня беспокоить в другой раз! — и он исчез на террасе, поставив в тупик обоих мужиков.
— Дошлый парень! — произнес Маркулов, метнув взором в сторону уходящего Брауна.
— Кремень! — в тон ему подтвердил Веревкин.
— И нет того, чтобы сказать «спасибо»! Нет, при Бобрукове куда легче было. Слушал он нас…
— И подносил, когда ежели… и на чаишко…
— Ишь чего захотел от немца-то! Чаишки да подносы! — презрительно свистнул Веревкин, и оба, нахлобучив шапки, поплелись из сада старой усадьбы.
А Браун прямо прошел в свою комнату с потрескавшимися обоями и старинными гравюрами, со следами ветхости по стенам, с запахом затхлости, присущей давно нежилому помещению. Он быстро разделся и лег в постель. На столике у кровати стояла свеча и лежал томик Ницше. Он быстро перелистал томик и его взор упал на строки Заратустры:
«Человек — это грязный поток… Надо быть морем, чтобы принять его и остаться чистым»…
— Да, чистота, — задумчиво произнес Браун, — чистота — это высшая ступень красоты. Красота не всегда может быть чистой, но чистота абсолютно прекрасна во всех ее проявлениях. Но где же она, эта пресловутая чистота, чистота мира, над воплощением которой бились поэты с Горация до Виктора Гюго, от Гейне до Лермонтова включительно? Лож, предательство, мерзость и суета — вот что движет рычагом мира. Куда же спряталась, куда же исчезла чистота?
И вдруг, словно в облаке грезы, пред ним предстал образ белокурой девушки с ясным взором и чистой улыбкой. Он говорил всем своим существом о том светлом, чистом и прекрасном, чего так пламенно желала душа Брауна.
— Лика моя! — произнес он, резким движением протягивая вперед руки, — да, ты — сама чистота, но ты будешь моею, Лика.
В тот же миг плачущие, жалобные звуки послышались недалеко за дверью. Нежный, надтреснутый голосок вторил ему, старательно выводя каждое слово японской песни:
«И алело заревом восточное небо… И жгучее солнце поднималось красное, как кровь… и белые лотосы казались кровавыми… и все было красно от крови и весь великий Дай-Нипон, и океан, и Фузияма краснели. И покраснело от гнева лицо богини милосердия. И милостивая Кван-Нан вспыхнула злобой»…
Песня оборвалась… Чахоточная грудка не выдержала высокого звука… Струны звякнули еще раз и замолчали… Вместо них послышалось тихое, сдержанное рыдание…
Это плакала маленькая помешанная Хана, плакала, сама не сознавая вполне своего одинокого, безысходного горя.
XI
Лика проснулась довольно поздно с отяжелевшей головой и пустым сердцем. Что-то огромное и давящее, как камень, навалилось ей на душу, придавило ее. Что-то случилось с нею роковое, значительное, но, что именно, она не могла дать себе отчета.
— Что с тобою, девочка? — тревожно обратилась с вопросом Зинаида Владимировна, когда бледная, со впалыми глазами Лика вышла к чаю.
— Ничего, тетя! А что? — безучастным голосом отозвалась она.