Михаил Подгородников - Нам вольность первый прорицал: Радищев. Страницы жизни
Он отложил в сторону листы, на которых было записано "Краткое повествование о происхождении цензуры". Незачем дразнить гусей… Пусть в управе читают рукопись без "Краткого повествования". Поколебавшись, он изъял еще несколько сомнительных мест, в том числе включенную в главу "Тверь" оду "Вольность"…
Если будет возможность, он вернет оду в книгу. В Москве оду не стали печатать. Упрекали: много стихов топорной работы, — и с хитрой улыбкой добавляли: предмет стихов несвойственен нашей земле… Но пусть тогда книга вберет в себя эти грубые топорные стихи — отдельными строфами, осколками. Без модного блеска, но с угрюмой силой камня. Пусть цари смятутся от гласа народа. Грозно вещает народ, упрекая государя:
Но ты, забыв мне клятву данну,
Забыв, что я избрал тебя
Себе в утеху быть венчанну,
Возмнил, что ты господь, не я,
Мечом мои расторг уставы,
Безгласными поверг все правы,
Стыдиться истине велел,
Расчистил мерзостям дорогу,
Взывать стал не ко мне, но к богу,
А мной гнушаться восхотел.
Надо оставить строку о монархе: "Злодей, злодеев всех лютейший"… Другие пропустить многоточием… А эта пусть будет… Как взмах меча: "Умри! умри же ты стократ!.."
Он вспомнил слова Ушакова о Курции, когда написал, сопровождая стихи: "Упругая власть при издыхании приставит стражу к слову и соберет все свои силы, дабы последним махом раздавить возникающую вольность… Но человечество возревет в оковах и, направляемое надеждою свободы и неистребимым природы правом двинется… Тогда тяжелая власть
Развеется в одно мгновенье.
О день, избраннейший всех дней!
Гремящие строки оды разворачивались пропастью под ногами. Он шагнет, пришел его час…
На первом листе он написал посвящение — три буквы: А.М.К. Как не хватает сейчас старого друга Алексея Михайловича Кутузова… Впрочем, вряд ли Кутузов одобрил бы бунтарские мысли.
Теперь оставалось попросить верного человека, "сочувственника", прежнего домашнего учителя, а теперь надзирателя при таможне Александра Алексеевича Царевского переписать всю рукопись набело для утверждения в Управе благочиния и для набора.
Он не верил своим глазам. На титульном листе рукописи красовался властительный росчерк петербургского обер-полицмейстера Никиты Ивановича Рылеева: "Дозволяется". После осечки в Москве, когда цензор отказался дать разрешение печатать книгу, он уже не верил в успех дела. И вдруг такая удача!
Он осторожно провел рукой по листу, но подпись Рылеева не стерлась, не исчезла — она открывала новую жизнь. Книгопродавец Иоганн Мейснер, носивший рукопись в Управу благочиния, с улыбкой следил за безмолвным автором.
— Чье сочинение, спросили? — наконец произнес Радищев.
— Нет.
— Удивительно.
— Удивительно не это. Рылеев подмахнул не читая.
— Не читая?!
Это была вторая необыкновенная удача. Можно теперь внести изменения в текст, можно добавить новые главы: благословение управы прикроет авторский грех. Оду "Вольность" надо частями включить в главу "Тверь"… И о происхождении цензуры… И рассказ о любителе устриц, в котором узнают Потемкина… И письмо о свадьбе 78-летнего молодца барона Дурындина и 62-летней молодки госпожи Ш. На этом письме настаивала Елизавета Васильевна: в книге много серьезного, так пусть люди посмеются… Риск в таких бесцензурных включениях, но можно надеяться, что бестолковый Рылеев не заметит.
Он вышел к наборщикам. Посреди большой комнаты стоял печатный станок — уверенно упирался в пол толстыми ногами. С утробным вздохом, шлепками и поскрипыванием он словно нехотя отдавал в руки наборщиков листы с ровными рядами тиснутых строк. Радищев завороженно смотрел на типографское чудо: волнующее преображение хаоса мыслей в стройный и страстный книжный порядок.
Царевский стал диктовать. Литеры выстраивались друг за другом с легким послушным щелканьем.
Оцепенение прошло. Он нетерпеливо следил за ловкими движениями рук рабочих — это были верные люди, все работники таможни, которых он знал уже давно.
Богомолов повернул ручку, надвинул доску с белым листом на черную рать буквенного набора. Станок удовлетворенно чмокнул, и Богомолов протянул оттиск Радищеву. Строки прыгали перед глазами, когда он читал слова, гудящие раскатно, торжественно, как колокол: "Я взглянул окрест — душа моя страданиями человечества уязвлена стала".
— Король переехал из Версаля в Париж. Парижане требуют низвергнуть короля. — Елизавета Васильевна держала в руках французский еженедельник.
Радищев схватил "Меркюр". Французы преподносят миру чудо. После падения Бастилии каждый минувший день кипит, сверкает, освежает июльским дождем. Он пробежал сообщения из бурного Парижа, и вдруг томительны стали кабинетная тишина, затворнически молчаливые корректурные листы на столе, сонное постукивание пролетки за окном, возня детей за стеной.
— Время движется сверкающей кометой, а я стою в болоте и пытаюсь выдрать ноги. Смешно, — горестно сказал он. Потом тревожно расширившимися глазами глянул в окно. — Почему так смутно на душе, Лиза? Казалось бы, все сделал, о чем думал давно.
Она подошла и с нежностью прижалась к нему.
— Просто пришел твой срок. И мне тревожно.
Он стоял уже счастливым, успокоенным, слегка опираясь на худенькое плечо жены, которую называл сестрой. Она вошла в его жизнь тихо, незаметно, и уже нельзя было представить дня без нее.
— Пойдем смотреть книги, — тихо произнес он.
Они вышли во двор и направились к сараю. Он снял замок и ступил в темное пространство, пахнущее клеем, бумагой, кожей… Две стены были заняты полками, плотно заставленными книгами. Шестьсот пятьдесят новорожденных — армия была готова к наступлению.
— Странно, — сказал Радищев, — они уже не в моей воле.
— Их нельзя сразу отпускать от себя. Отдадим Зотову часть. Надо послать Воронцову.
— Я ему еще ничего не говорил.
— Он же твой друг.
— Я не хотел ставить его в сомнительное положение. Выбор сделал я сам. Один. И за все буду платить один… Но книги пошлю сегодня. Ему и другим…
Они отобрали пятьдесят штук и перенесли в дом. Послали за Зотовым.
Купец явился к вечеру. Бойко, заинтересованно оглядел стопки кпиг и принял равнодушный вид.
— Купят ли? Теперь все путешествия пишут. А это кто написал?
— Один московский житель.
Зотов полистал книгу и обеспокоился:
— А где же дозволение Управы благочиния?
— Сзади обозначено.
Зотов перевернул книгу, нашел на последней странице дозволение и спросил подозрительно:
— Зачем сзади, когда положено спереди, на титульном листе ставить?
— Опоздали мы. Тиснули титульный лист, а потом разрешение получили. Пришлось с тылу прикрыться, — с деланным вздохом сказал Радищев: не объяснять же купцу, что невыносимо было украшать парадный лист цензурным разрешением, пусть чертова помета ютится у черного хода, пусть читателям кажется, что книга без цензуры, при свободном книгопечатании издана.
— Ну, коли так, — согласился купец и кликнул слугу, чтобы отнес пятьдесят экземпляров в телегу.
Потом ворвался Вицман, всегда торопящийся куда-то, одержимый… Он схватил книгу, полистал, пришел в восторг и сразу обещал отправить в Германию, в старый, добрый Лейпциг, где друзья помогут перевести "Путешествие" и издать.
— Лучше расскажи о себе, — сказал Радищев.
Вицман стал рассказывать о своих злоключениях. К этому времени он основал воспитательный пансион, устроил курсы французского языка, экспериментальной физики, собирал библиотеку с бесплатным пользованием, открыл училище для крепостных ребят, писал труды по коммерции, издавал "Санкт-Петербургские еженедельные сочинения для поощрения домостроительства", выпускал сочинение "Собрание полезных способов для домашнего городского и сельского хозяйства", где давал читателям всевозможные советы, начиная от способов ловли грачей и галок до рассуждения, долго ли следует кормить младенцев грудью. Большинство предприятий лопалось, но он после неудачи одного тут же принимался за другое.
Радищев смеялся, потом загрустил.
— Вицман, если бы у меня было столько энергии, то…
Он запнулся. Толстый шумный Вицман прервал поток красноречия и негромко сказал:
— Тебе нельзя размениваться. Ты однолюб. Ты помнишь о каждой ране своей и чужой.
С утра мало кто заглядывал в книжную лавку. Зотов приуныл было: никто не интересовался "Путешествием". Однако к обеду прибыл дворецкий от купца Никиты Демидова и купил книгу.
Великое дело — почин. На следующий день являлись другие купцы, помельче, с порога спрашивали о новом сочинении неизвестного автора. Зотов, радуясь, клал экземпляр за экземпляром на прилавок и приговаривал: