Николай Мамин - Знамя девятого полка
Как видно, он привык и к тому, что люди его боятся. Даже свои. Даже самые чистокровные и проверенные.
– Не может быть, чтобы она не была вам известна…
Хазенфлоу, даже сам не желая этого, преданно улыбается и поспешно, даже чуть-чуть слишком поспешно, кивает головой. Как же может быть иначе? Ему известны все установки.
Глаза Гуго Руммеля скользят мимо лица начальника Догне-фиорда и все же смотрят в самую его душу, подозреваемую черт знает в чем.
– Та самая установка фюрера, которая гласит, что с русскими военнопленными не следует разводить церемоний. Мы, немцы, не прощаем тому, кто уже дважды за столетие держал против нас оружие…– уже программно дополняет он и от себя, Гуго Руммеля, штатного сотрудника гестапо.– Людей в Европе хватит и без них. Так или не так?
Хазенфлоу опять на одну какую-то долю секунды раньше, чем следует, кивает головой. Разумеется, людей в Европе хватит.
– А поэтому на дальнейшее прошу вас, господин начальник лагеря…– уже безапелляционным тоном приказа распоряжается вдруг гестаповец, хотя никто в Догне-фиорде и не подчинен ему непосредственно,– во всех отношениях с русскими пленными взять себе за правило: минимум слов, только действия. Вы слишком благодушны и разговорчивы. Слово настоящего немца должно стоить во много раз дороже, чем пинок его ноги или удар его приклада. А вы до сих пор, как видно, не прибегали к действиям? Так или не так?
Хазенфлоу, поставленный перед необходимостью прямого ответа, пытается обойти острые углы, его глаза скользят, уходят в сторону. Все же негромко и очень вежливо он возражает:
– Я не сказал бы, что мы бездействовали. Вы неправильно информированы, герр гауптфюрер. Действия были. Мы уже расстреляли шестерых, отказавшихся выходить на работу.
– Сколько всего русских заключено в вашем квадрате? – не дослушав, прерывает особоуполномоченный.
– На ноль часов десятого одна тысяча восемьсот семьдесят четыре человека,– отчетливо рапортует Хазенфлоу.
– Ха, человека. Вот в этом-то вся и суть, что для вас они «человеки». Русских – не человека,– Руммель взглянул на начальника Догне-фиорда, как бы желая удостовериться, что тот его понял.– Тысяча восемьсот семьдесят четыре. Округляем, тысяча девятьсот. И списано шестеро? Это, если не ошибаюсь, составит одну треть процента? Цифры не за вас, капитан. Не за вас.– Руммель уничтожающе прищуривается.– Вы, простите, шляпа, сердце мое,– фетровая, штатская… Так вот, я повторяю– действий не было совсем,– нисколько не смущаясь багровой краской, внезапно разлившейся по щекам собеседника, внушительно обрезает Гуго Руммель.– Надеюсь, что в ближайшие дни вы не заставите меня повторить эти слова в третий раз?
Хазенфлоу осторожно пожимает плечами – служба, инструкции, циркулярные предписания обязывают и его, он немец, и пункты и параграфы для него неумолимы.
– Вы не прячьтесь от меня за свои» комиссии, проценты, минимумы… Сердце мое, мы поссоримся… – внушительно предостерегает Руммель.– Сколько раз мне напоминать вам о главном? Повторяю, установка и норма одна– генеральная установка и норма фюрера – как можно скорее и с наименьшими хлопотами перегнать их на торф. Вы слишком упрямы, капитан Хазенфлоу, и совсем не стремитесь найти общий язык, вы, очевидно умышленно, не хотите меня понять, а это нехорошо, очень нехорошо, сердце мое… – многозначительно протянул особоуполномоченный и на минуту задумался. Глубоко вздохнув, точно ему и самому не хотелось прибегать к такой крайности, он достал из внутреннего кармана своего безукоризненно сшитого серого пиджака переплетенный кожей блокнот с золотым обрезом. Положил его на колено, медленно перелистал тугие крахмальные странички. И вдруг, найдя нужную страницу и положив раскрытый блокнот поудобнее, прикрыв его ладонью, бьет вопросом в упор, словно заколачивая гвозди в череп начальника Догне-фиорда: – А теперь перестаньте скромничать и скажите мне, капитан Хазенфлоу, что это за беспорядки произошли у вас…– он заглядывает под руку в отмеченную косым красным крестиком страничку,– семнадцатого августа? Пленные отказались раздеваться, и выставленный против них пулемет имел… скажем, задержку, которую так и не удалось устранить. Иначе я не могу объяснить вашего бездействия,– холодно улыбается Гуго Руммель.– Да-с, не могу, капитан Хазенфлоу.
Хазенфлоу с опаской косится на тисненую кожу гестаповской карманной книги судеб,– значит, кто-то из его же подчиненных уже успел насплетничать? Неужели Фрост?
– И еще…– гестаповец опять бегло заглядывает под руку,– двадцать девятого августа военнопленными едва не было нанесено оскорбление действием унтер-офицеру? Я не ошибаюсь? Может быть, это сплетни, капитан Хазенфлоу?
Хазенфлоу вторично тяжело багровеет щеками, лбом, шеей. Кто же этот выродок, этот сукин сын, который пишет куда бы то ни было через его голову?
– Простите, гауптфюрер! – резко, впервые за весь разговор он называет особоуполномоченного только по чину.– Кому персонально доверен лагерь? Мне или нет? Где приказ о моем смещении? Я отказываюсь,– Хазенфлоу сухо щелкает ладонью по коленке,– отвечать на два ваших последних вопроса. Категорически.
– Та-та-та. Так мы быстренько доберемся до отдельной каюты на пароходе линии Трандхейм – Осло-Вильгельмсгафен…– ничему не удивляясь, зловеще тянет гауптфюрер.– Ну, а что касается приказа, то приказ прежде всего пишется на бумаге, ну а бумага…
Но Хазенфлоу действительно разошелся. Сейчас он способен сказать многое, он всем горлом чувствует свое ударившееся в тяжелый галоп сердце, чувствует распираемый побагровевшей шеей воротничок. Его так-таки довели до пожара, его, чистокровного немца, обожающего фюрера и, как никто во всем лагере, желающего поражения Советской России.
Руммель смотрит на Хазенфлоу не отрываясь, изучающе-холодно, угрюмо.
Хазенфлоу начинает заикаться. Пожалуй, доктора были и правы – его сердце никак не рассчитано на такие взлеты.
Руммель, не отводя сумрачного взгляда от Хазенфлоу, достает портсигар. Он добился своего, человека вывернуло-таки наизнанку.
– Ну, курите, капитан. Хватит театра. Минуту они сидят молча.
– Время, капитан Хазенфлоу, время…– все так же внушительно говорит Руммель.– Мы завоевываем целое полушарие, кладем к ногам Германии два материка – Европу и Азию. Мы – солдаты. Ржавчина недопустима, поэтому-то вот и нельзя доверять ни жене, ни друзьям ни отцу, ни матери. Так вот, Хазенфлоу, вы неправильно понимаете интересы «райха», я прислан сюда с вполне определенным заданием,– деловито и жестко говорит он, совсем опуская титулование, как будто Хазенфлоу уже разжалован,– а именно: отстранить вас от командования концлагерем Догне-фиорд и в случае обнаружения, заметьте, преступной преднамеренности… начать против вас следственное дело и под конвоем отправить вас в Германию .– глядя на Хазенфлоу, он замолкает, и пауза сразу давит начальнику Догне-фиорда на шейные позвонки – его рука тянется к крючкам ворота.
– Но мне даны и особые полномочия,– снова возвращая Хазенфлоу к жизни и к нормальному кровообращению, с нарочитой затяжкой продолжает Гуго Руммель,– разобраться во всем и по своему усмотрению. Вот, сударь… Никогда не следует петушиться, не раскусив дело до конца. Выдержка вам явно отказывает.– Прижав галстук и воротничок подбородком и оттопырив губы, он оценивающе, по-хозяйски оглядывает начальника Догне-фиорда. Результаты осмотра, видимо, его удовлетворяют. Он решительно вскидывает голову:
– Словом, я принимаю ваше бездействие на свою совесть. Только потому, что даже сквозь старомодность вашего покроя я все-таки прощупываю…– Руммель потер пальцами, точно пробуя на ощупь что-то твердое,– в вас хребет приличного немца. Но, смотрите, я верю в долг только один-единственный раз. Обижайтесь на себя, если окажетесь некредитоспособным. Ну, а что касается методологии, я сам займусь вами. Надеюсь, вы не заставите меня раскаиваться в моем доверии?
– Уверяю вас,– прижимает руку к груди обалдевший Хазенфлоу,– меня просто не поняли. Даю вам слово…
Капитан резерва бледен, и руки его трясутся.
Гестаповец, даже не прикрывая рта ладонью, зевает.
…Уже поздно вечером Руммель, листая свой оплетенный кожей блокнот, сказал приехавшему с ним молодцу в штатском, но тоже с вполне кадрово-полицейскими повадками:
– Партайгеноссе Штрумпф, запишите! Камера номер четыре. По-ликар-поф Иоганн. Летчик. Разговоры. Еще – номер четырнадцать. Глушко Валерий, танкист. Номер девятнадцать – Бек-тим-бет-ов Амир, тоже танкист. Номер один – Николаенко Якоб, стрелок. Все: отсутствие вежливости. И еще – камера номер восемь, Третьяков Андрон. По-видимому, офицер. Авторитетен крайне. Всех – в первый десяток. В канаву.
16
Ивану Корневу снилась окраинная Россия. Та далекая, давняя, только в книгах читанная страна, которой сам Иван никогда не видел.