Виктор Авдеев - Моя одиссея
Ямы, или, по-нашему, лунки, под шалфей роют такие большие, точно собираются сажать не крошечные растения, а по крайней мере телеграфные столбы. Лопата мне попалась тяжелая, зазубренная. К обеду спина у меня одеревенела, как у старого паралитика, а плечи ядовито покраснели, точно их нажгли крапивой. Цифра рабочего урока — шесть лунок — показалась мне уже астрономической. Я копал все ленивее и все чаще отдыхал, наваливаясь на держак лопаты так, что, наверно, со стороны напоминал половую тряпку, вывешенную для просушки.
Перед вечером в березняке от колонии показался Михаил Антоныч: он всегда делал обход плантаций, принимая работу.
— Как дела? — подойдя, спросил он.
— Да шабашим, — ответил староста. — Кое-кто закончил свой урок, отдыхает.
Воспитатель метровой палкой стал вымерять лунки, приближаясь к моему участку.
— Ну, а у тебя что, Борис?
У меня ничего не было. Вместо шести лунок я вырыл всего две с половиной, и те были косые, неровные и книзу суживались, будто копал я их не лопатой, а столовым ножом. Я уж не раз с умилением вспоминал с зарослях орешника, о стаде на полянке. Даже бык Махно теперь представлялся мне не опаснее кухонного рогача. Но как попроситься обратно в пастухи, когда я сам заявил, что не могу бегать!
— Уморился? — спросил меня воспитатель. — Ничего, Борис, привыкнешь и еще знатным землекопом станешь! Знаешь, как раньше говорили? Работай смолоду — не помрешь с голоду.
— Не привыкну, — горестно вздохнул я. — Чувствую: просто у меня к этому делу… нет способностей.
Михаил Антоныч присел передо мной на корточки, насмешливо улыбнулся:
— А к чему же у тебя есть способности? Скажи вот, на какой участок тебя послать?
А ни на какой. Они мне все не нравились. Да разве поймет воспитатель мою душу? Я молчал и пальцем босой ноги старательно давил сухой земляной комочек.
— Знаешь, Борис, советский закон? — переждав, заговорил Михаил Антоныч, Кто не работает, тот не ест. Или ты надеешься, что тебя бог прокормит? Помни: чем ловчее научишься орудовать сошкой, тем легче станет хлебать ложкой. За эту науку большое спасибо потом нам скажешь… А лопату, между прочим, точить надо. Инструмент — наш главный помощник.
Я сделал вид, что все понял и теперь буду стараться. Может, я и стал бы работать получше, да к вечеру на ладонях у меня вздулись волдыри, и я не мог взять в руки лопату. К обожженным солнцем плечам вообще невозможно было притронуться. Я совсем остыл к землекопной работе. Как бы от нее избавиться? Что сейчас, в самом деле, крепостное право? Обязан я за ржаную краюху и кружку молока тянуть жилы над шалфейными лунками? Хоть бы рубль денег дали папирос купить, а то кури сенную труху с донником. Выгонят? Пускай. Не пропаду и без колонии.
Однажды, лежа ночью в постели, я вспомнил о «больном» зубе. Вот где надо искать выход. Теперь у меня имелась причина более уважительная — малярия.
Наутро я стал кряхтеть на всю палату, вставая с постели, упал и отказался от завтрака.
— Что с тобой? — подозрительно спросил меня Михаил Антоныч.
— Сам не… зна-аю. Слабость ка-кая-то… шата-ает. От страха, что мой обман может быть раскрыт, я и в самом деле побледнел. Вновь вызвали докторшу. Она заставила меня высунуть язык, осмотрела белки глаз, проговорила с видом человека, попавшего в затруднительное положение:
— Очевидно, это свойство все той же малярии. Надо полагать, что у Новикова тропическая форма. Видите, какой у него нездоровый вид?
— Вы твердо уверены, Дора Моисеевна, что здесь виноваты тропики? — холодно осклабясь, спросил воспитатель. — Вам хорошо известна эта… хворь?
Докторша слегка смутилась.
— Да, я, конечно, не терапевт… в общем, малярию никогда не лечила. Специальность у меня, как вам известно, совсем другая. Но я справлялась по медицинскому справочнику, и… симптомы совпадают.
— Я не врач, Дора Моисеевна, но боюсь, что недуг, каким страдает Новиков, ни в одном вашем справочнике не описан. От всякой болезни люди худеют, так? А вот увидите, ваш пациент скоро начнет толстеть. Ему надо курс лечения пожестче, а то он никогда не выздоровеет. — Михаил Антоныч повернулся ко мне, закончил ледяным тоном: — Одним словом, тебе, Борис, трудно копать лунки? Ладно, найдем работу и сидячую — дам наряд чистить картошку на кухне. А если тебе станет еще хуже, сам отвезу в Киев: пусть там сделают просвечивание.
Я тут же дал себе слово, что мне хуже не станет. А то еще просветят в Киеве и увидят, что все кишки у меня чистые, а малярийных микробов всего несколько штук. Гляди, тогда и совсем вылечат. Михаила Антоныча я стал побаиваться. Ходил он в побелевшей под мышками красноармейской гимнастерке, в простых юфтевых сапогах и весь был такой пылающе-рыжий, что наш колонистский индюк, завидя воспитателя, всегда налетал на него, норовя клюнуть. Михаил Антоныч вечно выдумывал что-нибудь новое; никогда нельзя было угадать, с какой стороны от него защищаться.
Знойным полднем, вынося из кухни ведро с картофельными очистками, я увидел на дворе крестьянскую подводу. Сивоусый дядька с загорелым потным лицом, в бараньей папахе и английских латаных бриджах, вобранных в смазанные дегтем чеботы, сиплым басом уговаривал Дору Моисеевну:
— …Знахарку поклыкать — нэкультурно. А дочка мается: вот-вот родыть, а плод якось не так лэжить в животи. Людэ мени и кажуть: запрягай, Нечипор, кобылу, добежи до сирот в колонию, у них там есть ликарка, що по жиночим болезням. Вона допоможе. Га? Йидемтэ, будь ласка: а я вас поросеночком отблагодарю. Тут до нашей Велыкой Олександровки всего три версты, вон церкву видно. Га? Будь ласка.
— Это верно, я врач-гинеколог, — думая о чем-то, проговорила Дора Моисеевна. — Правда, сейчас я не практикую, но… что поделаешь: помочь вам надо. Ладно, подождите, я пойду возьму инструменты, халат.
Вскоре она вышла с маленьким чемоданчиком, села в набитую сеном телегу, и сивоусый дядька погнал свою кобылу на дорогу. Вот, оказывается, какая специальность была у нашей докторши! Надо сказать, в нашей колонии она ей не пригодилась.
В селе Велыка Олександровка находилась и ближайшая от нас школа: туда мы должны были с осени ходить учиться. В конце лета Михаил Антоныч решил выявить знания воспитанников: кого в какой класс посылать. Вечером после ужина он собрал нас в зале и стал расспрашивать, кто где учился, кто что знает, кому что нравится в жизни.
— Ты что любишь делать? — спросил он Митьку Турбая.
Митька ухмыльнулся во весь рот, огляделся по сторонам и громко, с довольным видом ответил:
— Конхвэты йисты.
— Подходящий вкус, — усмехнулся воспитатель. — Ты в школе учился?
— О! Хиба ж я паныч? — ответил Митька, удивляясь, почему все хохочут.
— Что не похож, то не похож, — пробормотал Михаил Антоныч. — Ответь нам, Турбай, кто управляет нашей страной?
Митька подумал:
— А участковый милиционер же.
Когда удалось унять новый взрыв смеха, воспитатель стал расспрашивать других ребят. Конечно, все знали о Совнаркоме, о Ленине, по болезни жившем в Горках под Москвой. Однако, видимо, и другие колонисты не поняли поставленного воспитателем вопроса, кого что влечет, потому что большей частью отвечали: «крикет», «в шашки играть», «кинематограф».
Очередь дошла до меня.
— А ты, Борис, что любишь?
Я встал, скромно и с достоинством ответил:
— Химию.
Мало кто слышал это слово, и все удивились. Я стоял, гордый своей ученостью. Воспитатель заинтересовался:
— Что же тебе известно из химии?
— Все, — ответил я. — Вот ребята тут думают, что в небе совершенно ничего нет, просто пустота, а там — химия. Газ кислород, который мы глотаем и живем. Наука эта состоит из элементов.
— И ты их знаешь?
— Понятно, знаю. Воду, например. Она сложена из двух заглавных букв «Аш» и одной буквы «О». Это есть вода.
Колонисты смотрели на меня с немым изумлением. Воспитатель спрятал под усами улыбку. Продолжать дальше я не мог, так как, к досаде, ничего больше не упомнил, из того, что слышал в бывшей Петровской гимназии. Первый раз я пожалел, что тогда на уроках стрелял из камышовой трубки жеваной бумагой и играл в перышки.
— Ну, а что ты, Борис, еще умеешь? Со мной воспитатель разговаривал дольше, чем с любым другим колонистом; я рос у всех на глазах.
— Рисовать.
— Да? Это очень интересно. Чем?
Вопрос несколько сбил меня с толку. Как чем? Конечно, карандашом и водяными красками. Однако я где-то слышал, что заправские художники вообще не «рисуют», а «пишут», и при этом почему-то не за столом, а стоя перед каким-то мольбертом. Может быть, у них есть еще и специальные машинки вроде фотографического аппарата?
— Пока рисую просто одной рукой, — ответил я. — Вот этой, правой.
— Я не о том, — уже не сдержал улыбки Михаил Антоныч. — Чем ты рисуешь: маслом, акварелью, гуашью?