Фрида Вигдорова - Черниговка
– А случилось то…
– Ничего не случилось. Просто в вашем доме плохо прияли нашего мальчика, так что же здесь удивительного? Вы и сами не знаете, что такое гостеприимство. Вот к вам приходят люди, а вы никогда не предложите сесть. Вы сидите, когда перед вами стоит женщина («Что я несу такое?» – подумала я мельком и тут же забыла), вы грубы и знать не хотите ни о чем. У вас на все один ответ: «Война». А вот как раз, когда война…
Сцепив пальцы, он подался вперед и тяжело смотрел на меня из-под бровей.
– Может, ваш детдом плохо встретили в Заозерске? Может, плохое помещение предоставили?
– Помещение хорошее, да его нечем топить. Встретить легче всего – встретили и забыли… Если хотите знать…
– Ничего я не хочу знать. Я знаю, что вы распустили своих ребят, воспитываете уголовников, дело уже до суда дошло.
– Вот, – сказала я, показывая конверт, который держала в руках, – вот письмо, это письмо в обком партии. Я пишу обо всем – и о том, как нас встретили и как сразу после этого забыли… Как вы никогда не можете толком выслушать, как, не выслушав, отказываете. Там разберутся, кто из нас прав, а кто виноват. До свиданья!
– Эй, погодите! – неслось мне вслед, но я через минуту была уже на улице. Я знала теперь, что завтра пойду в райтоп и вырву ордер на дрова, и не только ордер, но и самое топливо. Я знала, что пойду в леспромхоз, в райторг, и нигде мне не будет отказа. Подойдя к дому, я опустила конверт в почтовый ящик. Письмо это было вовсе не в обком, а просто – Феде. Я писала Феде, что соскучилась без него, писала о Егоре. Об Антоше и Леночке. О том, что все еще нет вестей от Семена. О том, что мы все живем надеждой на встречу. И чтоб он не беспокоился о братишке: здоровье Егора понемногу идет на поправку…
* * *Но на другой день разразилась беда. С двух до шести у нас работали мастерские. Как раз в это время я и собиралась пуститься в свое решительное плавание. Но, зайдя перед уходом в мастерскую, я увидела, что у станка, где обычно работал Велехов, никого нет.
– Он сказал, что ему велено прийти в школу, там дополнительные занятия по алгебре, – пояснил Петр Алексеевич.
– А Лиза?
– А разве Лизы нет? – Петр Алексеевич с недоумением обернулся и посмотрел на Лизин станок. – Она ушла, не сказавшись.
Почему я поняла: что-то случилось? Я еще ничего не знала. В отлучке Велехова ничего странного не было, Лиза могла через минуту отворить дверь и войти, но мне чудилось неладное. На дворе было уже темно, редкие фонари раскачивал ветер. Я бежала к школе, хотя совсем не была уверена, что Велехов там. Сзади загудела машина, я шарахнулась в сторону и услышала рядом, в подворотне, голос Велехова:
– Спасибо, выручила.
– Дурак, – со спокойным презрением сказала Лиза – разве я тебя выручала? Я для Галины Константиновны. А на тебя я плевать хотела, если хочешь знать.
Я не стала спрашивать, что они тут делают и как очутились в этой подворотне. Я просто сказала:
– Пойдемте.
– Погодите, – сказала Лиза, – лучше переждать. За нами бежали.
– Пускай догоняют, – ответила я. – Идемте. И рассказывайте…
Перед концом занятий в школу заглянул паренек, недавно перешедший в ремесленное. Он получил свою первую зарплату и сказал, что будет обмывать получку. И пригласил Велехова прийти к ним в общежитие к пяти часам. Лиза, слышавшая этот разговор, сказала Велехову, чтоб он не ходил. Разумеется, он ответил: «А ты мне кто – нянька? Топай-ка подобру-поздорову». Отпросился у Петра Алексеевича и ушел. Лизе стало не по себе. И не зря. Мы знали: недавно в ремесленном была пьянка, и кончилась она поножовщиной. Двое ребят попали под суд.
Недолго спустя Лиза, уже никому не сказавшись, побежала в общежитие. Она пришла вовремя. В углу большой, коек на тридцать, комнаты выпивали ребята. Следом за Лизой вошла воспитательница, и Лиза, мигом оглядев комнату, потушила свет («Чтоб нашего дурака не узнали»). Ребята кинулись к дверям, воспитательница протянула руку к выключателю. Лиза ударила ее по руке и до тех пор не давала зажечь свет, пока не осталась одна. Потом тоже кинулась к двери, но, когда бежала по коридору, кто-то преградил ей путь, толкнул; она упала, ее ударили пряжкой от ремня, она вскочила, снова бросилась бежать, вдогонку ей крикнули: «Детдомовская! Все равно найдем».
Велехов молчал. Лиза рассказывала с запинкой, через силу. Я не помогала ей вопросами. Про себя я старалась понять: что же будет дальше? Велехов получил два года условно за воровство. То, что произошло сейчас, – какая это статья – хулиганство? Значит ли это, что условное осуждение превратится в настоящее? Что будет с Лизой? С нашим домом? Я шла, сжав зубы, и думала обо всем этом и вдруг услышала голос Велехова:
– Простите, Галина Константиновна…
Таких слов я от него еще не слыхивала. Даже после суда он ничем не показал, что испуган, обрадован или благодарен. Он не подошел тогда к Ире и ничего не сказал ей. Я остановилась и посмотрела на него. Лицо его было спокойно, и голос звучал чуть ли не развязно, когда он повторил:
– Простите.
С трудом я заставила себя ответить:
– О чем мне с тобой разговаривать? Как простить? Самые лучшие мальчики из нашего дома на фронте. Вот сегодня я писала им и не знала, живым я пишу или убитым. Они под огнем… А ты обмываешь чью-то там получку! О чем мне говорить с тобой, подумай сам!
* * *Муся ушла на дежурство, в госпиталь, дети спали. Был одиннадцатый час, когда я вернулась домой. Есть я не стала, а сразу легла, не раздеваясь, на койку. Я лежала и думала о том, что еще нужно сделать. Я уже повидалась с директором ремесленного училища. Он показал мне найденную под кроватью финку – сомнений быть не могло, финка велеховская, на рукоятке буквы Л. и В.
Директор был со мной сух и неприязнен:
– У нас и своего хулиганья довольно, еще не хватает, чтоб на подмогу ваши явились. Я вообще думаю, что это влияние Велехова и его малины.
Нового я ничего не узнала и на обратном пути оставила записку в райкоме партии – просила меня принять. Что же я скажу? О чем буду просить? Просить не о чем. Надо объяснить, что мне с работой не справиться. Лучше не думать о Семене, о том, что сказал бы он. Все просто: я срываюсь ежечасно, дом надо передать в другие руки, более опытные и сильные. Я не уйду, я останусь воспитательницей, но вести дом не могу… Тут в дверь постучала Валентина Степановна:
– Галина Константиновна, тут пришли, вас в райком партии вызывают на заседание.
Я взглянула на часы: ошибки не было – одиннадцать. Какое там заседание на ночь глядя? И что это – ответ на мою записку или просто все уже известно? Ну, скорее, скорее. Что надо взять с собой? Какие-нибудь документы? Но какие документы помогут?
Я долго стряхивала снег с валенок и рукавиц под любопытным взглядом молоденькой секретарши. На, улице валил густой, непроглядный снег, он залепил глаза и пополам с ветром почти лишил дыхания. Собирая силы и мысли, я постояла немного у дверей секретаря райкома, потом отворила их. В комнате было полно народу.
– Здравствуйте, товарищ Карабанова! – сказал человек сидевший на председательском месте. Видимо, это и был Соколов, секретарь райкома партии. – Садитесь, пожалуйста.
Кто-то пододвинул мне стул. Я молча села. У Соколова было продолговатое сухое лицо с глубоко запавшими глазами. Большие, светлые, они смотрели спокойно, холодновато.
Все глядели на меня, я это знала, хоть и боялась поднять глаза. Чуть погодя Соколов сказал:
– Есть такое мнение, что ваш детдом надо выселить из города. Говорят, много хлопот причиняете. Уж и суд был. Предлагают село Воробьевку.
Я подняла глаза:
– Это что, уже решено?
– Да нет, хотим вас послушать.
– Что ж, решайте, вам виднее. И, наверно, это будет справедливо. Только разве это правильно – судить о людях, которых вы даже никогда не видели. У нас была только одна товарищ Корыгина. Она призвана судить, а она одна вникла в наши нужды, в нашу жизнь. Она поняла, что принять десяток ребят из режимного дома не так легко. Вот у меня письмо от нашего воспитанника. Он был самый первый карманник в Ленинграде, а сейчас он на фронте. А вот Митя Королев… Он учился в медицинском институте, когда началась война…
Зачем я все это говорю? – подумала я, вынимая из сумки письма, которые всегда носила с собой, и не зная, на каком остановиться, и вдруг в ужасе соображая, что это кощунство – принести сюда эти письма, обращенные ко мне, ко мне одной. Зачем их тут будут читать? Да еще посмеются, пожалуй: «Вот чем решила взять!» Может, сказать про то, как ожидаешь часами в райторге, в райсовете? Нет, не буду я про это говорить. Еще расплачусь, пожалуй, сраму не оберешься. Пускай выселяют, все равно… Я умолкла так же внезапно, как и заговорила. Наступила короткая тишина. Потом Соколов сказал:
– Кто хочет слова? – И, перегнувшись через стол, попросил вполголоса: – Можно взглянуть на письма?