Лидия Чарская - Том 22. На всю жизнь
Как уютно и тепло в большой детской! За круглым столом расселись мы, девушки: Эльза, Варя и я с детворою. Варя дошивает воздух — пелену к иконе Казанской; Эльза рисует для Ниночки голову лошади, больше, впрочем, похожую на свиную; я забавляю мальчуганов.
Мой репертуар скоро иссякает сегодня. Я уже показала и «зайчика», "молящуюся монашенку" на тени, и обыграла их в шашки, и рассказала сказку про царевну Бурю, в один миг создавшуюся в моей голове, и снова заговорила о дикарях Америки, к которым направляются Большой Джон с Левкой.
— Это нехорошо, что он уезжает. Нехорошо, что оставляет отца, сестер и друзей. Где же тут братское чувство, привязанность, дружба? — говорю я с глухим раздражением против Джона.
— Он человек идеи. Его влечет задача сделать разумными существами людей-животных! — возражает Варя.
— Чепуха! Это высший эгоизм! — протестую я снова. — Просто он желает заставить о себе говорить весь мир!
И негодование к поступку Большого Джона заливает мою душу темной волной.
— Ах, вы не знаете его! — восклицает по-французски до сих пор молчавшая, маленькая Эльза. — Это такой человек, такой… — И она смолкает внезапно.
— Если он «такой», так и сидел бы дома. Всем нам он здесь нужнее, нежели каким-то дикарям Миссионер-проповедник в двадцать четыре года! Смех! Просто не может спокойно усидеть на месте, бродячая, кочевая душа.
Я действительно злюсь и негодую. Еще бы, весь маленький Ш. привык к доброму волшебнику, между тем он нас покидает. А сама? Я не могу себе представить, что не придется делиться моими радостями и невзгодами с Большим Джоном, моим другом, таким мудрым и духовно красивым, с такой детски-чистой, огромной душой. А темная, злая сила все шире и шире разрастается в моей груди.
* * *
— "Царица" утонула в Ладоге! Пошла ко дну! Маленькая лодочка с людьми, как щепка, носится по реке. Ее выкинуло в Неву. Народ собрался у фабричной пристани. Лодка борется как раз близ нее.
Даша, только что сообщившая нам эту новость, отчаянно жестикулирует, остановившись на пороге детской.
— "Царица"? Большой мачтовый пароход? Пошел ко дну? Не может быть! — вырывается у нас.
— Ну да. Слышали, с маяка были сигналы? Выстрелы были весь вечер. Команда и пассажиры успели вскочить в лодку. Мечутся сейчас по Неве. Крушение произошло чуть ли не у самого устья. Вся фабрика на берегу. Говорят, лодку прибивает к пристани, да водоворот здесь в порогах тормозит дело.
Даша задыхается, спеша передать новость. Дети волнуются. Варя и Эльза бледнеют.
— Там люди гибнут! Это ужасно! — срывается с уст Вари, и она тихонько шепчет молитву.
— Вы говорите, против фабрики, Даша? Но у них же есть катер? — срывается у меня.
— Ну да. Катер есть. Но охотников на верную смерть мало. Волны что в море, агромадные. Совсем разгулялась наша Нева. Директорский сын вызывает охотников плыть за лодкой, да никто не решается пока.
— Что?! Большой Джон?
— Сейчас сторож Федот оттуда. Говорит, молодой барин фабричных подговаривает снаряжать катер. А если, говорит, вы не согласны, я один поеду на своей душегубке и по два человека всех перевезу на берег, — продолжает рассказывать Даша.
— Он это говорил?! Большой Джон?! — Мое сердце колотится. — Большой Джон сам плывет спасать погибающих на своей лодке? Вы это знаете наверное, Даша? Да?
Но что-то внутри меня отвечает за девушку:
"Большой Джон не был бы Большим Джоном, если бы он этого не сделал. Какой здесь может быть иной ответ?"
Острая до боли, ясно представляется потрясающая картина. Маленькая, хрупкая, как скорлупа, лодчонка и в ней высокий человек среди бурно закипающих седых валов.
Нет! Нет! Этого нельзя допустить! Невозможно! Его надо отговорить во что бы то ни стало. О, Большой Джон!
Что-то закипает во мне. Что-то повелевает помимо моей воли мною.
— Плащ, калоши и зонтик! Даша, вы пойдете со мною! — кричу я и, в одном платье минуя лестницу, прыгая через три ступени, выскакиваю на крыльцо.
* * *
Не знаю, чьи руки накинули на меня резиновый плащ с капюшоном, кто развернул зонтик над моей головой, кто сунул под мои ноги низенькие калоши, кто светил мне маленьким ручным фонарем и чей голос шептал мне испуганно:
— Вернитесь, барышня, вернитесь! Как бы барин с барыней не осерчали!
Ах, разве я могла вернуться, когда там, впереди, собрался идти на верную гибель мой большой друг?
Дождь хлещет теперь с удвоенной силой. Большим и широким ручьем кажется дорога к предместью. Мои ноги и ноги моей спутницы тяжело хлопают по воде. Жалобнее скрипят стволами деревья по краям дороги. В черные тучи прячется небо.
Мы бежим так быстро, как только хватает силы.
Надо поспеть туда, к фабрике, на пристань. Надо не допустить этого безумия. Надо удержать во что бы то ни стало Большого Джона!
И я прибавляю шагу.
Вот и белые стены фабрики. Вот и черная, мокрая, скользкая пристань. И огромная толпа на берегу и на пристани.
Что такое?!
Люди кричат, размахивая руками, указывая по направлению бушующей речной стихии. Но их голоса покрывает страшный вой реки, грозящей выступить из берегов и затопить город.
— Где господин Вильканг? Где господин Вильканг? Где молодой барин? — кричу я ближайшей группе фабричных, напрягая все силы своего голоса.
Меня не слышат, не отвечают, продолжая галдеть свое, указывая на реку, размахивая руками.
— Там барин Вильканг. Там.
— О! Опоздали! Мы опоздали! Он уже уплыл на своей душегубке!
На реке черно, как в могиле, и только седые волны белеют остро во тьме. Тот же вой. И изредка человеческие крики, доносящиеся призывно с середины реки.
Я сажусь на мокрый камень и слушаю, как во сне, отрывки людских разговоров.
— Ни за что не хотел слушать. Уговаривали — куда тут. Вскочил в свою душегубку. Эх, Иван Иванович! Молод — зелен, душа терпеть не умеет. Пропадать тебе, видно. Ни за грош пропадать.
Кому пропадать? Зачем? Ах да, Большой Джон. На реке. О нем говорят эти люди. Зачем, зачем мы не отговорили его, зачем пришли так поздно?!
* * *
Кто это рыдает около меня? Кто стоит подле так близко?
Это Алиса Вильканг и Елена — две гордые девушки, всегда несколько пренебрежительно относившиеся ко мне. Зачем они плачут? Или уже поздно и то страшное, роковое уже свершилось с их братом? Ужас! Ужас!
Всегда гладенько причесанные, корректные и тихо-спокойные, "невозмутимые альбионки", как я их мысленно окрестила, теперь они так доступны, понятны моей душе с их человеческим страданием, с их отчаянием и любовью к старшему брату.
— О Джон! Джон! Безумный, несчастный, милый! — рыдают они.
Их отец, вместе с толстеньким Беном и длинным Джоржем, мечутся по берегу, умоляя фабричных снарядить катер.
Директор, обычно важный и недосягаемо-величавый, теперь жалок и несчастен, как и его дочери. Это печальный, убитый горем отец, изнывающий от страха за жизнь сына.
— Верните его! Верните! — срывается с уст этого высокого, седого старика, похожего на старинного лорда.
Но фабричные нерешительно мнутся на месте. Снарядить катер, чтобы погибнуть в бушующих волнах?! У каждого дома семья, дети. Нельзя жертвовать жизнью. Это безумие. Нельзя.
Вдруг заколыхалась огромная толпа, и из нее выступает Наумский с частью своей команды.
— Барин! Ваше высокородие, не сумлевайтесь! — говорит он хриплым басом. — Мы на катере поплывем, вели готовить катер. Он, Иван Иванович то есть, многих из нас человеками сделал, на фабрику определил, помог многим. Так ужели же не помочь ему, родимому, дать погибнуть? Да что мы, звери либо люди? Готовьтесь, братцы! Кто за мною? Либо на жизнь, либо на смерть!
— Я, дядя Наумский!
— Я за тобою!
— Терять нечего, возьмите и меня!
И вот тонкий, еще детский голос покрывает все остальные.
— А меня, староста, что же забыл?
Это Левка, Бог весть где пропадавший весь вечер и появившийся на берегу только сейчас.
— Ладно, паря, коли так, послужи своему благодетелю тоже.
И толпа ссыльных бросается к реке. Минута, две — и уже все суетятся у катера, стараясь подвести его к пристани. Уже катер прыгает на волнах. Младшие сестры Джона бегают с распущенными мокрыми волосами и кричат, и плачут, простирая руки к Неве.
— Джон! Джон! Милый!
Внезапно отчаянный вопль повис над рекою.
Голос Большого Джона. Его вопль. И чей-то ответный стон с берега. Крик, полный ужаса, отчаяния и горя.
— Поздно! Душегубка перевернулась! Поздно теперь…
* * *
Люди не метались и не кричали больше. Во тьме не видно было реки. Но чувствовалось, что свершилось что-то непоправимое, страшное, от чего пахнуло смертью. Гибель пронеслась в мокром воздухе. Чья-то смерть пролетела над головами толпы.