Антонина Ленкова - Это было на Ульяновской
— Пальтишко прихвати, ночи уже прохладные, может, ночевать в какой копне придется, — Тетя Надя критически осмотрела Валину обувку: — Сандалики-то плохонькие совсем, ну да где и босичком пробежишь…
Они вышли на рассвете, прошли по безлюдным улицам, стараясь не выходить на центральные магистрали, часа через два оказались на окраине. Дальше начиналась степь, покрытая бурой от зноя и пыли травой. По овражкам заманчиво зеленел кустарник, когда поднялось солнце, так и потянуло в его прозрачную тень.
— Рано, детонька, путь у нас дальний. Давай-ка сойдем с дороги, вон по той тропочке пойдем.
— Почему, теть Надь?
— Машины вроде гудят, а с фашистами лучше не встречаться.
Они шли и шли, а тропке, казалось, конца не будет. Короткий отдых не добавил сил.
— Теть Надь, давай вернемся. Не дойдем мы…
— Дойдем, детонька. У каждой дороги конец есть. Нельзя нам назад поворачивать: видела, мать какая плохая? Били ее в тюрьме, голодом морили. Сил у нее нет жить, понимаешь? Ей хорошее питание надо, бульончик нужен. Она его как поест, так и поднимется. Мы ведь зачем идем-то? Люди пообносились за войну, мы им отцов костюм отдадим, а они нам за это — петушка или курочку, еще чего-нибудь. Не все же фашисты проклятые поели, чтоб им пусто было, чтоб дети их так мучились, как наши мучаются!
— Дети? — удивилась Валя. — Разве у фашистов тоже бывают дети? Что ли они обыкновенные люди?
— Ты права, девочка, не люди они, только дети вот у них есть. Дай бог, чтобы хоть они выросли людьми.
К станице подошли, когда уже стемнело. Постучали в крайнюю хатку.
— Бедное дитё, — запричитала вышедшая на стук женщина. — Ножки-то все как есть посбитые. Испей-ка водички, жалюшка, да ступай в хату. Там братва моя сейчас ложками гоняет, ты к ним подсаживайся, не стесняйся. Иди-иди, не обидят, они у меня добрые, подельчивые.
За столом сидело пятеро ребятишек один другого меньше и уплетали кашу. Увидев девочку, нерешительно остановившуюся в дверях, деловито подвинулись — садись, дескать, с нами. Она продолжала стоять, и тогда тот, что постарше, пробасил важно:
— Чего стоишь? Садись, бери матрину ложку и ешь. Всем хватит.
Необыкновенно вкусной показалась Вале незатейливая пшенная каша, а молоко — прохладное, прямо из погреба — было даже жалко пить: маме бы понести такого!
Спали они в мягком пахучем сене. Еще не рассвело — двинулись в обратный путь. Теперь дорога их не страшила — она вела домой. За плечами у Надежды Ивановны покачивался увесистый мешочек, в руках у девочки смирно сидел петушок, сверкая золотистыми перышками. Валя что-то ласково ему нашептывала, а ее тетя прикидывала, как лучше распорядиться продуктами, которые удалось выменять на костюм. Курчонка, пожалуй, надо пару недель покормить, очень уж он тощенький, из поздних, видать. А пока — яички, картофельный суп с маслом…
— Пойдем скорее, теть Надь, а то там мама совсем голодная. Мы сварим ей бульон, и она сразу поправится, правда? Ты сама говорила, что без него ей не подняться. А как похлебает — так и попра…
Девочка будто споткнулась. Не досказав слова, застыла на месте, судорожно сжав онемевшими руками петушка. Тот возмущенно рванулся, но тут же замер, словно понял, в какую беду попала его хозяйка: с автоматами наперевес поперек дороги стояли два немца. Будто из-под земли появились.
— Курка. Гут![5] — коротко сказал один из них. И протянул руку к петушку.
— Гут, — подтвердил второй и засмеялся.
— Нет, нет! — дико закричала девочка и высоко подбросила свою златоперую птицу.
Ошалев от неожиданной свободы, петушок с громким клекотом бросился наутек. За ним, громко плача, кинулась Валя.
Вслед громыхнули выстрелы.
— Не надо стрелять! Кинд![6] У вас тоже есть кинд! — Надежда Ивановна бросилась им в ноги.
Немцы были в хорошем настроении.
— Гут, матка, — махнули они рукой и пошли своей дорогой.
Женщина в изнеможении опустилась на землю.
А Валя как угорелая носилась по степи за обезумевшей от страха птицей, пока не упала на нее, измученная, исцарапанная. Уверовав в целительную силу бульона, больше фашистских пуль, больше всего на свете боялась она упустить петушка.
Теперь шли осторожнее, прислушиваясь, часто сворачивая в кустарник. Домой успели засветло. Мать слабо улыбнулась дочери, погладила золотые петькины крылья, сказала тихо:
— Я уж беспокоиться стала. Намаялась, бедняжечка.
* * *Едва поднявшись, Мария Ивановна вновь стала надолго исчезать из дому. Если раньше Валя переносила одиночество сравнительно спокойно, то теперь частые и долгие отлучки матери ее сильно беспокоили.
— Куда ты, мам, все ходишь? Увидит полицай Костя и снова в тюрьму отведет.
— Не боюсь я этого подонка. И ты не бойся. Нельзя сейчас по домам отсиживаться — столько горя у людей, столько трудностей, помогать друг дружке надо.
— И я хочу помогать. Возьми меня с собой, я ведь уже большая!
— Мала ты еще, — хмурилась мать. — И так повидала больше, чем тебе полагается.
И, как год назад, уходя, строго наказывала:
— Смотри, доченька, из дому никуда!
И снова девочка надолго оставалась наедине со своими думами. Какая-то ненастоящая жизнь, когда фашисты. Никто не заботится, чтобы в магазинах был хлеб. Она уже забыла, какое бывает молоко. И сахару нет. Идет зима, а где брать дрова? Керосину тоже нету. Обувка вся сносилась, платье разлезлось. Она в первый раз такое видела — берешь в руки, а нитки сами во все стороны расползаются. Пальтишко носит Толикино. А мама ходит в Колиной куртке и, когда надевает ее, всегда отворачивается, чтобы она, Валя, не видела слез. А ей самой так всех жалко, что день и ночь ревела бы. Да что толку? Правильно Яшка говорил, что Москва слезам не верит. Это когда тетя Ксеня его в колхоз провожала и плакала. Ей не плакать надо было, а радоваться. Затащили бы его в тот двор вместе со всеми — и прощай. А так живой, может… Все теперь запираются, даже Ольга Федоровна. Нина куда-то подевалась. Лилька говорит, Ольга Федоровна ее прячет, чтобы в Германию не угнали. Придумали тоже — в Германию людей увозить насильно. Никакого закона на них нет, на этих фашистов. Школы не работают, а им хоть бы что. Мама говорит, что это распоследнее дело, когда дети не учатся. А есть как хочется — аж в глазах темнеет! Вчера мама какую-то бурду сварила. Суп это, говорит, а какой уж там суп, даже без соли. Одна мутная водичка. За стакан соли на базаре, говорят, сто рублей платить надо. А где их взять? Что ли на фашистов работать?.. А до войны все было. Солью даже улицы посыпали в гололед, чтоб люди не падали. Мама, правда, говорила, что это непорядок, но разве порядок, когда ее совсем нет? На днях она хлеб принесла. Горький, дымом пахнет. Ругалась на фашистов, что нашу золотую донскую пшеницу вагонами в свою Германию вывозят, а нашим разрешают делать муку только из горелого зерна. Ишь какие!
Всё хвалятся, что нас победят, а у самих ничегошеньки не получается. И не получится. Мы победим. Про это все говорят, она сама это понимает, потому что кто же на такую жизнь согласится?
Жизнь и в самом деле становилась невыносимой, особенно с наступлением холодов. Закутанные в лохмотья дети и старики рылись в помойках, подбирая остатки пищи, которые выбрасывали из солдатских столовых. Было счастьем найти картофельную кожуру. Дома ее бережно промывали, пропускали через мясорубку и смешивали с отрубями. Люди так и не придумали названия блюду, которое из такого «теста» получалось. Но если подсолить, есть можно. А если соли нет?
Как-то пронесся слух, что у одного причала лежит куча соли, накрытая брезентом. К набережной устремилась делая толпа, но тут же рассеялась: соль была под охраной. С того дня, едва на город опускались сумерки, в развалинах, которых так много было у набережной, затаивались люди, чаще всего мальчишки, и зорко следили за часовым. Когда тому становилось невмоготу от холода, он уходил греться в будку. И в ту же секунду десятки темных фигур стремглав бросались к цели. Но не успевали они приподнять край тяжелого, заледеневшего брезента, как распахивалась дверь, слышались немецкие ругательства, раздавались выстрелы. Горсть соли могла стоить человеку жизни.
Да, тяжкой была жизнь в оккупированном Ростове. Всякая нечисть вылезла наружу, нацепила полицейские повязки. Стараясь выслужиться перед новой властью, рыскали эти ничтожные людишки по дворам, выспрашивая, высматривая, вынюхивая. Их было мало, но они были — всякие пьянчужки, уголовники, а то и затаившиеся до времени откровенные враги Советской власти. Мы не имеем права забывать об этом. Называть их людьми? Нет, они были презренными выродками.
А люди — настоящие люди — сражались против фашистов. Сражались всюду: на фронте, в глубоком тылу, на временно оккупированной территории.