Елена Криштоф - Май, месяц перед экзаменами
— Наше с тобой. И не смой сюда никого водить. Слышишь, Витька? Никого.
Вот это уже говорила наша прежняя Нинка. Человек, которому не очень-то разбежишься перечить в духе Семиноса. Но, очевидно, Виктор всего этого не усекал. Он постоял немного молча, придерживая Милочку за локоток, потом сказал Нине:
— Прости, пожалуйста, но я не собираюсь координировать свои поступки с твоими после того, что было.
— Да, после всего. Ты же ей те слова, которые мне говорил, говорить не будешь. И песни петь будешь другие. И все другое у вас должно быть. Все другое…
Я не знаю, действительно ли Милочка уловила какие-то потки в голосе Нины или это была ее хитрость, но она сказала:
— Железобетонный староста собирается, кажется, плакать?
— Собираюсь, а тебе что?
— Но ты всегда так презирала слабости, а заодно и Звонкову, которая вся обвешана этими слабостями.
— Я и сейчас тебе не завидую…
Одним словом, если с Виктором у Нины все-таки получался разговор, то тут уже пошло обыкновенное «кино», и надо было немедленно растаскивать девчонок, пока они не наговорили такого, чего сами себе не смогут простить.
Однако Виктор выбрал худший путь. Он встал перед Милочкой, вроде загораживал ее своей широкой спиной, и сказал Нине:
— Я бы не хотел…
Решительно не к месту он употребил свое джентльменство. Нинку оно нисколько не остудило. Наоборот, она подпрыгнула, как шкварка на сковородке:
— Ты и сейчас хочешь поблажек, Витька!
— Я просто не люблю семейных сцен. Тем более, когда нет семьи.
Тут уж я не промолчал.
— Слушай, — сказал я, — бывают минуты, когда надо снимать сапоги, а не лезть по чистым половикам и больным мозолям, это уж точно.
— Кошмар! — сказал Виктор. — Там, в кустах, может, весь класс собрался? Общественность хочет высказаться?
— Общественность даже морду тебе может набить. А насчет класса ты тоже прав. Здесь все, разве что нет Семиноса. И мы тебя сюда не пустим, если Нинка не хочет.
Я думаю, Виктор готов был уйти, но тут Милочка решила проявить себя, не стерпела:
— Все-таки я сяду. Тем более через месяц — аттестат в руки и никакого класса.
— А вдруг последний раз придется попросить шпаргалку? — спросил я.
— Не попрекай.
— А все-таки?
— Не страшно. У меня теперь Виктор есть.
— Пойдем сейчас же. — Это Нина так рванула меня за руку, что у меня голова болтнулась, зубы лязгнули. — Пойдем сейчас же! Он ей затем только и нужен, чтобы шпаргалки передавать.
— Не только…
Нет, нахалка она все-таки была, Милочка Звонкова! Сказала «не только», положила голову на Витькино плечо, а я опять как дурак и злился и любовался ею.
А потом мы шли с Нинкой домой, словно спасались от дождя. Бывает так: уже почти бежишь, а он нависает над тобой. Он уже спиной чувствуется, холодный, не к месту, потому что только-только жарко грело солнце и все вышли даже без пиджаков. Я представлял себе этот дождь, кроме всего прочего, не из чистой дождевой воды, а в смеси с какими-нибудь дохлыми лягушками.
Я сказал Нине о дожде и о лягушках. Она замедлила шаг, засунула руки в карманы своей спортивной курточки. Теперь ее лицо было поднято к звездам, как было бы поднято, я точно знаю, к каким угодно потокам холодной воды.
— А что? — спросила она у себя самой, и лоб ее опасно разгладился. (Странное свойство было у Нинки: в тех случаях, когда все люди хмурятся, она как-то разводила брови.) — А что? — повторила Нинка уже не так тяжело. — Лягушки вполне могут быть. Подохнут от недоумения перед человеческим непостоянством.
Все-таки в словах ее было куда больше насмешки, чем грусти. И я увидел этих лягушек не дохлыми, а живыми. Выпучив глаза, они прислушивались ко всему, что делается на обрыве.
И мне хотелось бы знать, что там происходит. Не из-за одного любопытства и не потому только, что было жалко Нинку.
Глава девятая, в которой автор опять становится в позицию человека, знающего то, чего другим знать не дано, — о событиях у обрыва и о тайных ночных думах некоторых героев повести
А на обрыве между тем происходит вот что.
Милочка все сидит, положив голову на плечо Виктору, но теперь в этой позе уже нет ничего вызывающего. Как ни странно, даже что-то неуверенное, если не сказать — жалкое, проглядывает в Милочкиной настойчивой неподвижности. Возможно, она уже понимает, что Витькино плечо никак не отзовется, и только не хочет признаться в этом даже себе самой.
Но вот Виктор, очнувшись наконец от каких-то своих мыслей, спрашивает ласково:
— О чем задумалась, Звоночек?
— О тебе и о Нинке. Что ты в ней находил? Ты такой тонкий, нежный… А она знаешь, как раньше говорили: «Несгибаемый большевик». Такой несгибаемый-несгибаемый, ну вроде железобетонного столба. Меня бы это отталкивало.
Милочка говорит уверенным, рассуждающим голосом. Но в голосе этом где-то далеко все-таки слышится трещинка. И голос сразу становится выпрашивающим, выторговывающим, точно таким, какой недавно был у отца, когда разговор тоже шел о Нинке. Может быть, из-за одного упрямства Виктор и на этот раз не предает Нинку окончательно. Устало он говорит:
— Как скажешь, Звоночек, пойдем отсюда?
— Почему?
— На меня уже здешние красоты не производят впечатления.
Вот тут-то она окончательно понимает, что плечо Виктора, чуть вздрогнув и покачнувшись, уплывает из-под ее щеки. Но для верности она все-таки спрашивает:
— Из-за нее?
— Может быть.
Милочка говорит наивно:
— Так кричать, кому хочешь настроение испортишь.
— Она привыкла командовать, — соглашается Виктор.
— Мама говорит: даже Аннушка под башмаком у нашей Рыжовой.
Виктор молчит. И тогда Милочку как прорывает. Она говорит горячо и быстро:
— У нас многие считают Нинкины выходки романтизмом, а на самом деле тут одно только желание выставиться. Показать, что у тебя тоже есть изюминка. Такая оригинальная-оригинальная, ни на что не похожая революционно-демократическая изюминка. И куртка ее, и футболка специально… А без всего этого кто б ее заметил?
Виктор все молчит, и уже в одном его молчании если не поощрение, то, во всяком случае, разрешение говорить дальше. Так кажется Милочке, и голосок ее отбивает:
— Как свекровь командует: это — можно, то — нельзя. То — принципиально, это — беспринципно. Можно подумать, не все мы из одного теста сделаны.
— А разве из одного?
— А ты не видишь? По ее прежним понятиям, бегать за мальчишкой ого какой позор! А теперь и не вспоминает своих принципов.
— Прости, пожалуйста, я что-то не замечаю, чтоб она бегала.
— Можно подумать… — Но Милочка тут же сама осекла свои рассуждения: — Спой мне что-нибудь, Витенька.
— О девушке с длинными ресницами хочешь? — У Виктора в голосе что-то теплеет, и как будто сникает некая пружина. Плечо его перестает сопротивляться и быть таким неуступчиво твердым.
— Нет, — говорит Милочка, уверовав в свою победу. — Спой мне: «Кручина твоя — не кончина». Ее Рыжова все время повторяет. Мотив там хороший.
— Там и слова неплохие. Только забыл я их. Давно не пел.
— Не притворяйся, месяца еще не прошло.
— Да что ты? — Он спрашивает дурашливо, но сразу же, не скрывая, может даже подчеркивая свою грусть, добавляет: — А мне кажется, сто лет. Даже луна с тех пор другая стала, не то что трава и деревья.
Это звучит как последний вызов, но Милочка и его не принимает. Подняв к Виктору свои мохнатые глаза, она говорит спокойно и примирительно:
— Трава просто выросла. А с луной ничего не могло случиться, Витенька.
Собственно, на том и заканчивается разговор у обрыва, потому что Милочка хоть и не вспыхивает и не убегает, но сидеть на этой изменившейся траве, под этой изменившейся луной и ей не хочется больше.
И дома, когда она отвечает на обычный вопрос матери: «Ну как? Славно провели время?» — ей приходится потратить немало усилий, чтоб удержать на лице привычное выражение легкой, победоносной уверенности.
Но, очевидно, все-таки с этим выражением получается не совсем как надо. Потому что мать украдкой вздыхает, глядя ей вслед. И потом несколько раз отрывается от расписания экзаменов, в котором она что-то поправляет, и тихо входит в Милочкину комнату.
Милочка спит, выложив на одеяло круглые, матово-белые руки. Тяжелая золотая прическа ее превращена в две толстые короткие косички. Косички делают ее трогательно-беззащитной. И Людмила Ильинична умиляется этой беззащитности и грустит, хотя где-то в глубине души понимает, что, в общем-то, Милочка сумеет постоять за себя гораздо жестче, чем обещают косички.
И все-таки было бы лучше, если бы ей не приходилось стоять за себя. Если бы жизнь вполне добровольно выдала ей полную меру счастья. Нарядного, столичного, неуязвимого счастья.