Альберт Лиханов - Семейные обстоятельства
Семен Абрамович облегченно вздохнул и как-то разом переменился. То он был злой, а то вдруг расплылся в улыбке и показал золотые зубы.
— Очень приятно познакомиться! — сказал он, подошел к маме и поздоровался с ней за руку. — Ну с вами мы знакомы. Общие, так сказать, знакомые… — весело кивнул он отцу и протянул руку Михаське: — Здравствуй, здравствуй, мальчик! Очень, очень приятно! — повторял Зальцер, похаживая по комнате. — Такие, знаете ли, контакты, как говорится, обоюдополезны и в наше время просто необходимы. Может, чайку…
Мама помотала головой, и Михаська заметил, как взглянул на нее отец, когда Зальцер отвернулся.
— Значит, туфельки? — сказал Зальцер. — Какие желаете? Обыденные, выходные, бальные? Впрочем, что ж нам скрываться — люди все свои!
Он подошел к пианино, оглянулся на дверь, спохватился, накинул крючок, хотя была еще одна дверь там, в коридорчике, а она уже на запоре, и открыл крышку пианино.
— Ну вот, выбирайте любые, ваш размер, — сказал он и начал доставать из лакированного пианино дамские туфли.
Он ставил их на стол, и скоро на столе вырос целый магазин. Каких только туфель тут не было! Серые с пуговкой на носке, белые, тоже с пуговкой. Были попроще и покрасивее. Михаська в свободное время заглядывал в магазины, полки там пустовали, а если и выбрасывали обувь, то по ордерам, а тут у одного человека столько сразу!
— Выбирайте, выбирайте! — повторил Зальцер, почему-то поглядывая на окно — А это самые изысканные, бальные лодочки. — Он поставил в центре стола туфли, сверкающие, как пианино. У них был высокий каблучок, а спереди по носку проходила золотая строчка.
Мама охнула. Глаза у нее давно уже загорелись, сразу, как только Зальцер стал доставать туфли из пианино. А тут она прямо охнула.
— Как из сказки, правда? — оживленно спрашивал Зальцер. — Как из сказки! Помните Золушкины башмачки?
Михаська помнил Золушкины башмачки, но ведь те были хрустальные, прозрачные, а эти черные, хоть и блестят.
— Нравятся? — спросил Зальцер у мамы.
Впрочем, зря он спрашивал, это и так видно было.
— Ну берите, — сказал он. — Ваши. Я вам дарю.
Мама охнула еще раз, замотала головой; и отец тоже запротестовал, вытащил из кармана деньги и начал отсчитывать.
— Ну что вы! — воскликнул вдруг Зальцер, сердясь. — Право, как маленькие. Что вы в этом нашли? Я дарю, так и вы потом когда-нибудь отблагодарите. Мы — вам, вы — нам. Ясное дело, не с бухты-барахты. Думаю, мы с вами подружились напрочно?
— Конечно, конечно, — говорил отец, а мама не могла отвести глаз от туфель.
— Ну так вот! — сказал Зальцер. — Берите — и все!
Мама отвела наконец глаза от туфель и посмотрела на Зальцера.
— Нет, бесплатно я не возьму, — сказала она твердо. — Виктор, заплати.
Отец снова стал отсчитывать деньги; и Михаська подумал, что вот все-таки какая она молодец, мама, как твердо сказала сейчас, что бесплатно не возьмет.
Зальцер успокоился, взял деньги, приговаривая:
— Вот ведь вы какие, вот какие…
Потом наступила тишина. Пока Зальцер заворачивал мамины туфли в газету, Михаська смотрел в полированный бок пианино. В нем отражался буфет, который стоял за спиной у Михаськи, а рядом, на тумбочке, — радиоприемник. Михаське стало смешно. Он подумал, что, наверное, и в буфете вместо посуды, и в радиоприемнике вместо проводков и ламп, как в пианино, хранятся у Зальцера разные туфли.
— Ну вот ваши бальные лодочки. Не хватает только бала. Ну теперь у вас и бал скоро будет, — сказал Зальцер и засмеялся. Но смех у него получился неискренний, будто он рассердился про себя на что-то.
— Какой там бал… — сказала мама.
— Ну как же, как же! — воскликнул Зальцер. — Не каждому, знаете ли, выпадает такое счастье, как вам.
— Какое же счастье? — удивилась мама.
— Ох, скромный вы человек, скрытный! Но что ж вам своих людей пугаться? Устроиться продавцом в первый коммерческий магазин после войны — это вроде как сразу генералом стать. Поверьте мне, старому воробью, — счастье. Да-да…
18До Михаськи не сразу дошло все это. Он увидел, как залилась краской мама и повернулась к нему. Он еще улыбался ей. Слова Зальцера остались в памяти, но Михаська относил их к кому-то другому, не к маме. Мама всю войну работала в госпитале, спасала людей, дежурила ночи напролет возле умирающих солдат, а сейчас… Как же так — в магазин? Продавцом? Это было так неправдоподобно, нелепо…
Михаська все никак не мог разобраться в том, что произошло. Мысли путались, сталкивались, падали, как осенние мухи, которые заснули, а их вдруг разбудили, и они мечутся, не знают, куда лететь.
Отец упорно не смотрел на Михаську и о чем-то говорил с Зальцером.
— Мы пойдем, — сказала мама отцу. — Ты нас догонишь.
Она взяла Михаську за руку, как маленького; они снова прошли по тусклому коридорчику, и Зальцер, закрывая за ними дверь, сказал маме:
— Скажите мальчику, чтоб не распространялся.
— Да нет, нет, не волнуйтесь, — ответила раздраженно мама.
За спиной загремела цепочка. Они пошли молча по сухой осенней улице. Эта улица нравилась Михаське. Здесь росли дубы, и он с Сашкой Свиридом приходил сюда собирать желуди, чтобы делать из них потом смешных человечков. Желуди и сейчас лежали под деревьями, но Михаська равнодушно наступал на них, и они выскакивали из-под ботинок, будто лягушки.
— Я не хотела, Михасик, — сказала мама бодрым голосом, — но папа настоял. Да и в самом деле, прав этот Зальцер, жить будет полегче. Глядишь, чего-нибудь сладенького принесу.
— Сладенького? — остановился Михаська. — Я что, маленький?
Мама смотрела на него, ей было плохо, Михаська видел это. Но зачем она делает вид, что ничего не случилось, зачем представляется?
— Ты же в госпитале! — сказал он. — Зачем тебе магазин?
Михаська старался говорить спокойно, рассудительно, чтобы мама поняла, что происходит: время еще есть, можно и передумать.
Он вспомнил, как ходил в госпиталь, к маме на работу. Она усаживала его в приемном покое у подоконника, там было тихо, и Михаська учил уроки. Иногда мама говорила, чтобы сегодня после школы Михаська шел домой — это значило, что приходил эшелон с ранеными и в приемном покое лежат бойцы. Михаська заглянул однажды туда, когда прибыл эшелон. Там было шумно, людно. На кушетках сидели и лежали раненые в одних кальсонах. Все они были перевязаны, и у многих через перевязки проступали темные пятна.
А раз мама вернулась из госпиталя совсем белая и сразу повалилась на кровать. Михаська бросился к ней, думал, что она заболела. Но мама отдышалась, попросила согреть чаю, а потом рассказала Михаське, что сегодня привезли эшелон прямо с фронта, многим раненым требовались срочные операции, переливание крови, а вот крови не хватило. Мама дежурила в операционной — помогала хирургу. Она закатала рукав, ее положили рядом с раненым и сделали переливание крови от мамы к этому раненому. Михаська удивлялся, как это из мамы кровь сразу перелили в жилы другому человеку. Мама смеялась над ним, говорила, что, во-первых, не в жилы, а в вены, и показывала у себя на руке синюю ниточку этой вены. И в одном месте на руке, над веной, у нее был огромный фиолетовый синяк. Мама сказала, что это от укола, но все пройдет, ей не привыкать. Во-первых, говорила она, так бы сделал любой человек, и был бы там Михаська, он тоже бы так сделал, потому что у него группа крови такая же, как у нее, а значит, подходит всем раненым.
Вот что значил госпиталь для мамы! Да и для Михаськи он был вторым домом всю войну.
Он отвечал в школе за сбор подарков раненым. Однажды всем классом они шили прямо на уроке кисеты для бойцов, а девочки вышивали красные надписи: «Поправляйся скорее, боец». Еще они собирали папиросную бумагу, теплые носки и варежки, и все это Михаська вместе с другими ребятами и Юлией Николаевной передавал выздоравливающим раненым из маминого госпиталя. Бойцы, лежа на кроватях, хлопали им, и мама тоже хлопала, она была тут же.
А теперь все это надо было забыть, выбросить из памяти, вычеркнуть из жизни. Михаська вспомнил почему-то продавщицу мороженого Фролову, которая всю войну кормилась за счет собак, и ему до слез стало стыдно за маму.
— Эх ты!.. — сказал он, зло глядя ей в глаза.
Будь мама мальчишкой, он, может быть, стукнул бы ее даже за такую измену. Мама хотела удержать его за рукав, но Михаська вырвался и побежал к Сашке Свириду.
На повороте он оглянулся.
Одинокая худенькая фигурка мамы маячила на дороге.
Михаське стало жалко ее, и он закусил губу, чтобы, чего доброго, не зареветь посреди улицы.
Михаська вспомнил, что, когда Седов приходил к ним и отец пил с ним водку, Седов говорил про какое-то генеральское место.
Вот оно, значит, какое генеральское место!