Александр Кононов - На Двине-Даугаве
— Батька твой? — догадался Гриша.
— Мой папа, — тихо ответил Довгелло.
Тягостная застенчивость вдруг сковала Гришу снова, а он этого не любил: насупился, замолчал. Ядвига Осиповна из другой комнаты, конечно, слышала, как он брякнул: «батька».
— Ты что? — обеспокоился Вячеслав.
— Ничего.
Гриша продолжал молчать, глядя себе под ноги. К чаю не притронулся.
— Т-ты почему спросил про Дзиконского?
— Захотел и спросил.
— В все-таки?
— Он мой враг.
— Сын или отец?
— Ну, понятно, сын. Отца я и не знаю совсем.
— Отец Дзиконского… — начал было Довгелло.
Но Гриша перебил:
— А ну их! Ну их обоих — и отца и сына! Ты обещал рассказать мне про лесных братьев.
— Отец Дзиконского сражался против лесных братьев. А они ему правую руку перешибли. Не самую руку, а вот здесь, — Вячеслав показал на свое плечо, — вот здесь, ключицу. И после того рука у него не действует. Они хотели его совсем убить.
— За то, что он полицмейстер?
— Он тогда еще не был полицмейстером. Он был жандармом. Ну, не простым — офицером. Это уж потом, говорят, в награду его назначили полицмейстером.
— Да что ты все про Дзиконского! Рассказывай про лесных братьев!
— Н-ночью собрались лесные братья тайно в том доме за рекой, что я показал тебе. Хочешь, сходим туда завтра… Перейдем через железнодорожный мост — и в Курляндию. Согласен?
— Согласен.
— П-поглядим хоть на двор… хоть на лестницу, по которой они поднимались на верхний этаж! Они поднялись и заперлись там, ночью. Завесили окна… Это я не выдумываю вовсе, мне один знающий человек рассказывал. …Завесили окна, начали печатать. Они печатали письма к народу, слышишь? После них нашли целых три одеяла на столе. Стол громадный, и на нем ватные одеяла: братья ставили на одеяла печатную машину, чтобы не слышно было с улицы, как они печатают. Машину после не нашли: братья унесли ее, успели!
— Не такая уж тяжелая, значит?
— Ого! Не поднять! Ну, а сила знаешь какая у лесных братьев?
— Знаю.
— У жандармов револьверы были у каждого. И шашки. А братья оружие свое оставили в лесу. Не знаю почему. Против револьверов с голыми руками что сделаешь?
— Эх! Надо же было так! А как узнали жандармы, что братья пришли туда?
— Говорят, их выдал хозяин дома. Ну вот, напечатали за ночь братья всё, что нужно было, а под утро выглянули в окно. Выглянули — видят: у дверей жандармы. И под окнами по жандарму. Восемь окон — восемь жандармов. Все с револьверами. Офицер с ними. Это и был Дзиконский. Куда деваться? В дверь не выйдешь — жандармы сразу ж схватят. Тогда старший лесной брат…
— Кейнин! — воскликнул Гриша.
— Не знаю, как его звали. Он дал команду к бою. И по этой команде лесные братья прыгнули из окон со второго этажа, каждый на своего жандарма. Ну, вот тогда и перебили плечо у Дзиконского. Два жандарма, что стояли у дверей, хотели стрелять — не успели. Револьверы у них отобрали, вместе с кобурами. Одни шнуры остались.
— А потом?
— А потом братья опять ушли в лес.
— Есть один человек, — вполголоса начал Гриша, — я тоже не скажу тебе сейчас, как его зовут. Он спасся от смерти у лесных братьев. Его жандармы повесить хотели…
В дверях бесшумно появилась мать Вячеслава. Мальчики замолчали.
Ядвига Осиповна, крепко сцепив худые свои руки, проговорила еле слышно:
— Дети, не надо об этом… — Потом прошептала, словно вздохнула: — О боже, боже! — И снова ушла.
Гриша молчал, подавленный.
Потом поднялся решительно:
— Прощай, я пойду!
Вячеслав схватил его за плечи и жарко прошептал у самой щеки:
— Я тебе все объясню потом. При маме нельзя про это… Ты не сердишься?
Он печально глядел, как Гриша одевался. Потом схватил свое пальто, накинул на плечи:
— П-провожу тебя.
На дворе совсем уже стемнело. Звезд на небе не было. Ветер рванул хилую дверь дощатого сарая, и она раскачивалась, скрипя и повизгивая, на петлях.
Видно, начиналось ненастье.
Вячеслав повел Гришу по двору, но не к выходу на улицу, а куда-то в сторону, в темень. И за смутно черневшей поленницей дров, дрожа и задыхаясь, начал рассказывать про своего отца.
Землемер Довгелло был убит черносотенцами, может быть теми самыми, что в прошлом году выкололи глаза студенту. Они громили дома беззащитных людей, грабили, а отец Вячеслава бросился на них с палкой — другого оружия у него не было. Тогда жирный лабазник не спеша ударил его в висок железным ломом. Тут подоспели рабочие — целая дружина, — но убийцы бежали. Ни одного из них потом не нашли…
Вячеслав рассказывал шепотом, хотя кругом никого не было на этом унылом дворе. Ветер улегся. Начал накрапывать редкий дождь; из темноты, от поленницы дров, потянуло горьким запахом осины.
Гришу стало трясти — не от холода.
Он жадно, будто всем сердцем своим, слушал нового друга — теперь-то он знал, что Вячеслав — его друг, которого он не распознал сначала… А может, больше друга: может быть, будут они связаны братством на всю жизнь, как Кейнин со Сметковым!
— С мамой не надо об этом… — Голос у Довгелло сорвался.
— Не плачь, — попросил тихонько Гриша.
— Я не плачу… Отца убили не здесь — в уезде. Мы потом уж узнали, через неделю. Мама сперва все молилась… все молилась в костеле, потом перестала… В училище обо всем этом никто не знает, я только тебе…
Когда Гриша распрощался наконец с Вячеславом и остался один, ему снова вспомнился вечер того дня, когда он впервые приехал с отцом в город. Перед глазами возник свинцово-кровавый блеск на реке, тяжкий мрак кругом, слезы бородатого коваля: Савку, его сына, искалечил Альфред Тизенгаузен безнаказанно… Кто мог наказать барона?
…Снова открывался перед Григорием Шумовым зловещий мир, темный, жестокий.
Но он уже знал: есть на земле смелые люди — они бьются с этим черным миром, не щадят своей жизни!
12
После прогулки на дамбе Сергей Лехович, видно, всерьез обиделся на Гришу. Дома он разговаривал теперь только с Зыбиным, по часу толкуя о верховых лошадях в имении своих родных. Что ж, пусть хвалится, коли есть чем. Но при этом Лехович почему-то глядел не на Зыбина, а на Гришу — в упор. Значит, сердится.
Скрытая эта вражда продолжалась долго — до самого ноября.
В ноябре ударили заморозки, выпал снежок. Он только-только прикрыл землю, а в унылую комнату белковских квартирантов уже проникла непривычная белизна. Стало светло, и даже розовые цветочки на рваных обоях будто исчезли, стены казались выбеленными — с таким праздничным ликованием вошел сюда первый зимний день.
По случаю воскресенья Зыбин еще валялся в постели, маленький Жмиль занимался любимым своим делом, жуя что-то, сидел у окна и сосредоточенно разглядывал прохожих, а Лехович примерял перед обломком зеркала новую фуражку. Он сшил ее на заказ, после того как старая была попорчена на пожаре. Сшитая на заказ фуражка, конечно, была признаком богатства: с нарочито маленьким гербом, отдаленно похожим на офицерскую кокарду, с маленькими полями, пухлыми, как пшеничный пирог. Самая модная в те времена. Не все, конечно, могли этой моде следовать. Большинство реалистов носили фуражки обыкновенные — с большими острыми полями, с неуклюжим разлатым гербом; лавровые ветки в нем торчали, как растопыренная пятерня. Эти заурядные головные уборы горами лежали на прилавках магазинов, даже картонок для них не полагалось. Такая фуражка была и у Гриши Шумова. Но он не завидовал Леховичу, нет. Он даже отвернулся от третьеклассника, не хотел глядеть, как любовно тот выправляет красивый локон из-под лакового козырька: высший тон у старшеклассников, которым Лехович подражал.
В это время под окном раздался бойкий стук копыт, заливисто — по-деревенски — заржала лошадь. Маленький Жмиль испуганно отскочил в сторону.
— Что это ты, мальчик, лошадок боишься? — спросил насмешливо Лехович.
Жмиль молча глядел перед собой остановившимися глазами.
В дверь громко постучали. Лехович снял новую фуражку, кинул ее на стол и крикнул протяжно:
— Ан-тре!
В комнату вошел багровый толстяк с большими, закрученными кверху усами, в шершавой верблюжьей куртке, обшитой по швам кожаным кантом, и в охотничьих сапогах с голенищами до самого живота.
Маленький Жмиль торопливо подбежал к нему и поцеловал его красную руку.
Толстяк вопросительно посмотрел на лежавшего в постели Зыбина и пророкотал учтиво:
— Прошу прощения: слишком ранний визит… Я имею удовольствие видеть пана Леховича?
Зыбин молча затряс головой.
— Это я — Лехович, — отозвался Сергей.
Усач щелкнул каблуками:
— Юзеф Жмиль, рушонский помещик. Я о вас наслышан, пан Лехович. Но я не думал, что вы столь молоды.
Он огляделся по сторонам, пыхтя и вытирая лицо платком.