Анатолий Соболев - Грозовая степь
Глава тринадцатая
Как-то под вечер мы с отцом пошли на кладбище, к маме. Затравевшая мамина могилка — в теплой тени от высокого тополя. Небольшой дощатый памятник, окрашенный в красный цвет, и деревянная звезда. Желтая сурепка на холмике, полынь. Все это пахнет удушливо и терпко.
Лежит здесь самый дорогой наш человек. Милая, добрая мама! Пышки вкусные пекла и всегда подсовывала мне самый сладкий кусок. И конфеты у нее были про запас.
— Эх, — вздохнул отец, — без присмотра могилка-то. Заросла.
Мы вырвали бурьян, сурепку, и на могилке вдруг ярко вспыхнул жарок — любимый мамин цветок.
— Цветов бы посадить, — сказал отец, — да оградку поставить, а то вон козы бродят.
Долго сидим молча.
Отец курит одну папиросу за другой, поглядывает на меня, что-то сказать хочет.
— Жизнь, она, Леонид, такая. Не все бывает, как хочешь. Вот видишь, мамки нету у нас и в доме плохо.
Без мамы, правда, в доме у нас стало как-то неуютно, все не хватает чего-то, тепла какого-то.
— Могилку подровнять надо, осела. И некогда все. Время сейчас такое: кто кого. Дорогу протаптываем. В других странах откроют потом книжечку, прочтут, как в России делали, и сами по этому пути пойдут. А тут всё передом да передом. А переднему завсегда ветер в лицо.
Отец снова закурил. А я сижу и думаю совсем о другом и вдруг ляпаю то, что не дает мне покоя последние дни:
— Я знаю, на ком жениться хочешь, — на Надежде Федоровне.
— Ну-ну… — отозвался отец, пристально вглядываясь в облупленную часовенку. — Вон ты какой.
Что хотел он этим сказать, не знаю. Знал я одно: прощай свобода! Теперь чистые рубашки, чистые утирки, по полу грязными ногами не пройти…
Правда, Надежда Федоровна ласковая, но все же можно было и без нее обойтись.
Так мы сидели и думали — каждый о своем.
Домой возвратились поздно.
В тот же вечер события куда более поразительные отвлекли мое внимание от невеселых мыслей.
Мы ужинали, когда раздался телефонный звонок. Прожевывая на ходу кусок хлеба, отец взял телефонную трубку. И сразу же синеватая бледность выбелила лицо.
— Что?! — крикнул он. — Алё! Алё!.. — Дунул в трубку. — Алё!..
Телефон молчал.
— Станция, станция, дайте Быстрый Исток! Что? Не отвечает? Та-ак, ясно! — скрипнул отец зубами. — Перерезали связь, гады!.. Станция, дайте милицию! Поняков? Берестов говорит. Сади милицию на коней! Быстрый Исток звонил, успели передать, что восстание кулаков и райком окружен. Звони в ГПУ, я в РНК позвоню. Подымай всех!
Отец сильно крутил телефонную ручку.
— Восстали, гады! Ну-у!! Алё, дайте РИК!.. Председатель? Берестов говорит. Собирай коммунистов на подмогу Быстрому Истоку! Восстание. Звони в райфо, в райзо, я Васе Проскурину позвоню, пусть комсомолию подымает. Живей действуй, райком там окружили, гады!
Отец быстро поднял на ноги всех партийных работников. Рассовал по карманам запасные коробочки с патронами, четким, привычным движением покрутил барабан нагана, проверяя, полностью ли он заряжен, и наказал деду:
— Дома не ночуйте. Наше кулачье может подняться. Ну, бывайте!
И ушел.
Меня трясло. Восстание! В воображении я видел горящие дома и людей, бегущих с косами и вилами к дому с колоннами. Такая картинка есть в учебнике по истории, под ней написано: «Восстание».
Дед набивал трубку. Желтые от махорки пальцы его вздрагивали.
Из окна было видно, как перед милицией собирались конные. Тут были и предрика, и заврайзо, и начмил, и начальник ГПУ, и комсомольцы. Конный отряд выстроился и, во главе с отцом, с места взял галопом. Только пыль взвилась.
Группа людей осталась. Подходили еще. Им что-то говорил начмил.
— Эти тоже поедут? — спросил я.
Дед подумал, пыхнул трубочкой, сказал:
— Нет, поди. Тут останутся — порядок соблюдать.
* * *Всю ночь где-то за горизонтом глухо и тревожно погромыхивала гроза. Багровые отсветы тускло озаряли черную пустошь неба.
Всю ночь я пролежал в бурьяне за баней, не смыкая глаз. Одуряюще пахло сухой полынью. Настороженная тишина железным обручем сдавила село.
Дед тенью ходил по двору, прислушиваясь к сонному бреху собак.
Всем своим существом я чувствовал, что коммунисты нашего села ускакали туда, где нужно отстоять Советскую власть. И что отец мой идет в первых рядах тех, кто не задумываясь отдаст жизнь за эту власть.
Впервые в жизни я ясно понял, что идет борьба между классами не на жизнь, а на смерть. И сердцем я был с ними. С большевиками. С моим отцом.
Под утро в серой хмурой пелене рассвета бацнул выстрел. Хрипло и дружно взлаяли цепные кобели. Где-то неподалеку хрястнул плетень, и кто-то испуганно-тонко закричал: «Стой! Сто-о-ой!» Хлобыстнул еще выстрел. По улице проскакал верховой, и все стихло. Но долго еще не могли угомониться взбулгаченные собаки.
Меня била знобкая дрожь.
Закрапал дождик, запахло отсыревшей пылью и укропом.
* * *Утром из Бийска прошел отряд красноармейцев. Сзади, на подводе, стояли два пулемета. А еще позади пара лошадей тащила зеленую пушку. Замыкала отряд орава мальчишек. Среди них Степка и Федька.
Я присоединился к ним.
— В Быстрый Исток идут, — выдохнул Федька и поглядел испуганно-радостными глазами. — Эта пушка ка-ак бабахнет, ка-ак бабахнет, так от деревни один сон останется!
За околицей мы долго стояли, покуда отряд не скрылся из виду.
Потом весь день прислушивались: не бабахает ли пушка, не шьет ли тонкую строчку пулемет. И, хотя Федька не раз замирал, требуя тишины, все равно не бабахала пушка и не стрелял пулемет.
Ходили мы в этот день как в воду опущенные, потеряв ко всему интерес. Федька допытывался, когда у нас будет восстание. Я обозвал его дураком, а Степка дал ему увесистый подзатыльник.
В сумерки вернулся отряд наших коммунистов и комсомольцев.
Отец пришел домой осунувшийся и почерневший. Долго и с наслаждением умывался. Я лил ему на загривок ковшиком колодезную воду. Он крякал, хлопал себя по груди мокрыми ладонями, фыркал.
— Пап, стреляли там? — не вытерпел я.
— Пришлось… Уф-ф, как хорошо! Льни еще.
— А из пушки стреляли?
— Из пушки? Нет… Ах, хорошо! Плесни разок. Ничего, и без пушки разогнали воевод. — Отец подмигнул. — Ну, дайте поесть! Сутки во рту маковой росинки не было.
— У нас тоже стреляли.
— Знаю.
После ужина отец прочистил наган от кислой пороховой гари и снова зарядил его.
— Отдыхать не будешь? — спросил дед.
— Не время, — ответил отец, уходя. — В райкоме буду.
Глава четырнадцатая
На следующий день через наше село двигался страшный обоз.
Несколько десятков подвод следовало друг за другом под охраной красноармейцев. На подводах сидели и лежали мужики, парни, старухи и ребятишки.
Восставшие! Вот они какие.
С замиранием сердца и жгучим любопытством глядели мы на них. Особенно запомнился молодой парень — черный, как цыган, и кучерявый. Повязка на голове его была в крови. Сам он не то пьяный, не то еще что, но все время орал и страшно ругался.
Проезжая мимо нашего дома, на крыльце которого стоял отец, парень глянул на него задымленным лютой ненавистью взглядом и крикнул:
— Всех комиссаров изведем!
Отцовское лицо испятнил скупой румянец, побелевшие ноздри бешено трепыхнулись, но он сдержался и только выдавил презрительно, разжав на время сурово спаянные губы:
— Вырвали жало — шипеть осталось.
Федька, Степка и я молча, с ужасом глядели на обоз и так же молча пошли на Ключарку, когда обоз проехал.
А на Ключарке мы стали свидетелями, может быть, еще более страшного, чем только что виденный обоз.
К речке примыкал огород Сусековых. У самого берега, за плетнем, дружно росли молодые березки.
Мы уже разделись купаться, когда одна из березок дрогнула и стала запрокидываться. И тут мы увидели, как за плетнем мечется старик Сусеков и с прикряком, с присядом опускает на тонконогие стволы холодную, сверкающую сталь топора. Березки судорожно вздрагивали, замирали от боли и с немым криком рушились наземь.
— Свихнулся! — испуганно зашептал Федька.
— Круши-и! Все едино! — срываясь на хриплый визг, кричал старик и, пригибаясь, опустив длинные руки ниже колен, перебегал от одного деревца к другому. Обессмысленные злобой глаза, как лезвием, полоснули по нашим лицам. Мы так и присели. Но, пожалуй, он нас и не видел.
На помощь к нему подоспели Сенька и Пронька. Они быстро опустошали березовую семейку. Сенька рубил молча, сплеча, окаменело спаяв челюсти. Пронька ловко подрубал маленьким охотничьим топориком березки помельче и помоложе.
Скоро вместо сада образовалась пустошь, где, будто покойники в белых саванах, лежали березки.
Нас трясло как в лихорадке от увиденного.