Галина Демыкина - Как тесен мир
Глава XIV
МАЛЬЧИКИ И ДЕВОЧКИ
Над дверью клуба сияют специально ради этого ввинченные три большие лампочки.
Стоимость их и электроэнергии, на их сияние затраченной, заранее разложил на всех пайщиков и проголосовал на общем собрании Виктор Сергеич Жучко.
В ранних сумерках хлопают закрывающиеся окна, щелкают затворы калиток, пропуская принаряженных стариков. Они идут на свой вечер — бывшие врачи и жены врачей, может быть, медсестры, — первые сажатели березовой рощи, воздвигатели клуба, создатели детской площадки, на которой некогда своими силами воспитывали детей я дружбе и помощи друг другу.
Старики двигаются попарно и группами. Они и правда уже стары, хворы и довольно беспомощны. Так, во всяком случае, они выглядят в своих новых пиджаках, облегающих сутулые спины, и в широких брюках на тонких, трясущихся ногах. И правда стары — может, потому не хватило их сил на внуков, тех энергичных, превышающих юношеское строптивое сопротивление сил, которые могут быть приняты лишь тогда, когда предлагаются щедро, радостно и легко. А им все трудно теперь, старикам. По всем дорогам тащится за ними бром и валидол.
Их дети выйдут попозже. Указания Жучко о времени сбора и об обязательной явке они не берут всерьез. Они только что вернулись с работы, ужинают, перекидываются новостями и, уж конечно, хотят опоздать к докладу. А доклад делает всегда Жучко. На каждом вечере:
«За истекший оздоровительный сезон общий вес пайщиков прибавился…» Он смотрит в бумажку, где, кроме цифры привеса, обозначены фамилии уклонившихся от измерений. В одной из комнат клуба стоят весы, в начале и в конце лета Жучко вывешивает объявление: «Всех пайщиков просим взвеситься от 10 до 15 часов» — и ставит число. Он очень сердится на тех, кто пренебрегает этой почетной обязанностью, что ли. Любит Виктор Сергеич высчитывать и среднюю продолжительность жизни пайщиков, и прирост населения — рождаемость минус смертность. У него расчерчен и возрастной, и национальный состав, и образовательный ценз в рамках поселка.
Жучко безжалостно зачитывает теперь все эти данные, а также фамилии манкировавших взвешивание. Знает, что сегодня торжество и не к месту вроде бы, но порядок есть порядок. Если все от него станут уклоняться, что же будет?
Старики сидят чинно за столиками — по всему клубному залу расставлены столики на шесть-семь человек. Но головами все же вертят: интересно, кто как выглядит — ведь почти никогда не видят друг друга, всё дома да дома. Но вот за дверью начинается шум. Сначала тихий — болтают просто. Потом сдавленый смех. Потом явная возня. И вот в распахнувшуюся настежь дверь влетает смущенный подросток, вытолкнутый снаружи. Он сердито морщится, шепчет что-то вроде: «Ну ладно, гады!» — и убирается снова за дверь. Теперь там просто гомон и хохот, и Жучко уже не может продолжать. Мысли его путаются и теряют свою стерильную ясность, кустистые брови занимают обычную позицию, смыкаясь над носом, сам нос начинает дергаться, будто нюхает воздух, — в общем, маска торжественности спадает, и безо всякой связи с предыдущим Жучко буднично заявляет:
— А бумажки в роще и игра на гитарах…
Но тут дверь открывается уже взрослой уверенной рукой, и входят так называемые дети — дети стариков. Это явилось второе поколение. Взрослые, немолодые даже люди, раскланиваются со стариками, усаживаются возле столиков, начинают громко говорить, откупоривать бутылки, наполнять рюмки. Жучко за ненужностью покидает сцену. Но это еще не все. В окнах появляются аккуратно причесанные головы внуков. Это напирает третье поколение. Оно верит в свою победу — должны пустить, — оно уже приоделось.
— А нам можно? — заискивает оно в притворной покорности.
— Позже, позже. Приходите к танцам.
— Надо бы повесить объявление, что их присутствие строго обязательно, — острит кто-то.
— Конечно, надо бы, — поддерживают его. — Никуда от них не денешься. Вечерок не дадут посидеть спокойно.
Так бывает каждый год. Таков ритуал вечера друзей. Одного из тех, на который Саша развозил билеты.
Саша любит эти вечера, хотя и подсмеивается над ними. Они всегда к концу лета и потому пахнут отцветающими георгинами на грядах возле клуба, ночными табаками, взрытой ребячьими каблуками землей под освещенными окнами. А там, в зале, нарядные и как будто незнакомые люди за белыми столиками, убранными цветами, пьют вино, едят пирожные, смеются, и издалека кажется, что и говорят-то значительное, важное для тебя и для всех людей.
Сегодня Саша решил не идти на вечер.
Не хотелось видеть Ленечку с его сытыми глазами, — нет, они здоровались, разговаривали, Ленечка, может, ничего и не думал… Светку тоже не очень-то хотелось встречать. Они с тех пор точно отшатнулись друг от друга. Ее не выпускал с участка дед, да она, видно, и не очень рвалась, — разве не могла убежать, не послушать, рассориться, наконец. Если бы хотела — могла. И в больницу прибежала только один раз, тайком, когда дежурил Саша. В этой больнице все передежурили — и Ада, и Нина, и бабушка Саша, и ее пугливые старушки, подруги детства. Дед Столяров сколько раз заходил, и почти все соседки, которые так любили клубнику, а тут оторвались от нее, а некоторые даже приносили ягоду в кулечках Косте: витамины. Старухи эти, несуразные и бестолковые, поняли, однако, что значит «нужен покой», что такое «обеспечить неподвижность». И поняли, что одному семейству Чибисовых с этим не справиться. А вот Светка — Светка ничего этого не поняла. Один раз только прибежала, сунула нос в больничное окошко, поманила Сашку:
— Можно тебя на минутку?
— Ну, титай, — заворчал порядком уже набалованный Костик. Он лежал такой аккуратный, с отмытой рожицей и, пользуясь своим положением, командовал отчаянно.
— Молчи, деспот, — сказал Саша. — А то уйду.
— Не уйдес, — ехидно засмеялся Костик. — Ты дезулный и не уйдес.
— Иди сюда, Светка, — позвал тогда Саша.
Светлана, в бледно-зеленом платье с широкой юбкой и узеньким пояском, впорхнула, как бабочка или, может, как цветок. Хорошенькая, оживленная. Смущенная — но так, чуть-чуть.
— Я на минутку. Дед отпустил в Москву…
— Короче, чего тебе?
— Саш, ты сердишься? Саш, ты не знаешь, что я пережила.
Костик скосил озорные глаза.
— Пелезыла? — радушно спросил он. — И я тозе вызыл. — И опять за свое: — Титай, Сас! Титай!
— Какой хорошенький! — сказала Света. Она только секундочку поглядела на мальчика и опять к Саше: — Саш, мне надо поговорить с тобой.
— Потом поговоришь, когда отсижу.
— Что? Тебя посадят?
— Может быть.
Глаза у Светки вдруг оплыли настоящими огромными слезами — каждая вдвое больше глаза.
За дверью кто-то завозился, запрыгал: это вернулся с прогулки подросток со сломанной ногой.
— Ого, еще одна дежурная?
Светлана вытерла глаза платочком, который оказался за пояском и был тоже бледно-зеленым.
— Сашка, я забегу вечером.
И не забежала.
Он бы ни на кого не посмотрел, если бы дело шло о его друге. А Светка — она такая, ею можно вертеть. И кто вертит-то — Жучко!
Нет, Саше не хотелось идти на вечер. И он не пошел, а взял велосипед и поехал кататься — вдоль речки, к лесу, по той дорожке, мимо паутинного ельника, который вечером казался лиловым, мимо земляничной поляны и корнястого пня… И вдруг что-то больно кольнуло — будто он попрощался со всем этим. Со всем, что было еще, может, давнее, чем детство.
Саша вернулся, когда уже стемнело. Дом оказался пустым, а на крылечке сидели Нина и Ленечка.
— Пошли, Саш.
— Не хочется.
— Да брось, — забасил Леня. — Брось переживать. Парень выздоровел, милиция тебя не беспокоит…
— Я не из-за того.
— Пошли, Саша, — попросила Нина. — Потанцуем.
Она была в черном платье с серым кружевным воротником, и ей, конечно, не терпелось скорее потанцевать. А Саша мог и обойтись. Свободно мог. И зря он злился на Ленечку. Парень как парень. Дубоватый, и все. Не из-за Ленечки ему не хочется на вечер. И не из-за Светки.
Он не хочет быть там, в четырех стенах, среди знакомых-перезнакомых людей, он не хочет слышать то, что уже слышал много раз. Не хочет проходить все той же дорогой: дача Столяровых, Леничкина дача, дача Жучко…
— А где Ада? — спрашивает он.
— Тоже на вечер пошла, — с готовностью отзывается Нина. — Пойдем, Сашка.
Нина совсем как взрослая — добрая такая, ласковая, спокойная, с телячьими глазами.
А Саше совсем не спокойно. Он сам не знает, что ему надо. Только не сочувствия, вовсе нет. И не понимания. Ему душно, ему хочется распахнуть все двери — двери дома, поселка, всей узенькой своей жизни: школа — дом — школа, — хочется разомкнуть все, что сомкнуто вокруг, раздаться вширь, прорасти, пробить головой потолок… У него ощущение, будто он вырос из какой-то одежки, а новой нет, и ему тесно и надо, надо уже все менять!