KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Детская литература » Детская проза » Татьяна Поликарпова - Две березы на холме

Татьяна Поликарпова - Две березы на холме

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн "Татьяна Поликарпова - Две березы на холме". Жанр: Детская проза издательство -, год -.
Перейти на страницу:

— Такое случилось… — Папа даже руками развел: дескать, просто уму непостижимо! — Целая трагедия. В двух действиях. Первое действие называется: «И выросла свекла большая-пребольшая…» А второе: «Преступление и наказание».

— Ну, папка, ну не тяни!

Знаю я этот его обычай: нет чтобы сразу сказать, долго будет подбираться!

— А вот погрузим мешки — и расскажу!

И папа рассказал, что на свиноферме бригадир Гайша Сабирова побила молодую работницу за то, что та вырвала и искрошила на корм свиньям самую огромную свеклу с кормовой делянки при ферме. Эта свекла-гигант была гордостью свинарок, они хотели посмотреть, какой же она станет, если дать ей расти до самых заморозков. А новенькая этого не знала. И вырвала царь-свеклу. Такой пошел шум и крик на свинарнике, что работницы послали за папой: пусть он их рассудит.

— Ну и как ты их рассудил? — спросила я.

— А я спросил Гайшу: «Вот если б я, главный зоотехник, вырвал твою прекрасную свеклу, ты бы стала меня бить?» И все засмеялись, представив себе эту картину. Тогда Гайша опустила голову и сказала: «Ты, Сергей Григорьевич, никогда бы не вырвал эту свеклу, никогда. Потому что ты понимаешь красоту. Потому тебя не надо было бы бить». Сказала про красоту Гайша и заплакала. И сквозь слезы говорила, что только человек без души, человек-шайтан, которому дай солнце, он и солнце свиньям изрубит, мог вырвать такую свеклу. Их общий праздник.

— Ой, так про свеклу?! — удивилась я.

— Так про свеклу. Тебе не понятно? — посмотрел на меня папа.

— Ну, что они гордятся ею, это понятно. Просто слова для свеклы удивительные!

— Про свои чувства она хорошо сказала, да вот про Назиму, ту девушку, не подумала. Я об этом ей и напомнил.

Раз она, Гайша, умеет сказать, значит, очень многое уже понимает, не просто чувствует. Значит, с нее и спрос большой, недаром же она бригадир. Поэтому нельзя простить ей некрасивый поступок. Бить человека! Тем более подчиненного тебе человека… Да это позор!..

Вот что было на ферме! Потому и папу мы столько прождали. Долго еще они сидели в красном уголке, разговаривали уже обо всем другом, рассказывали разные случаи, потом вместе чай пили. Не мог папа просто так сразу уйти. Но в конце концов Гайша погладила Назиму по голове и сказала: «Бедная, глупая девочка», — по-татарски сказала.

— Ах ты мой миротворец! — проговорила мама ласково-ласково, и он замолчал и стал смотреть на маму.

Он смотрел на нее сверху, а она — приподняв к нему лицо; они улыбались так, будто разговаривали оживленно, а не молчали, и не было на свете никого лучше их. Наконец папа сказал, все еще глядя на маму:

— А знаешь, я правда почувствовал себя счастливым, когда Гайша пожалела Назиму.

— Я рада за них, — отозвалась мама тихо.

И я поняла: она рада за них еще и потому, что с ними работает папа.

Наконец мы отправились домой. Медленно и торжественно шагали возле телеги, груженной мешками с картошкой.

И встречающиеся изредка женщины, ласково здороваясь с нами — с мамой и папой, непременно оглядывались, разминувшись, и смотрели нам вслед. Они смотрели нам вслед с каким-то совсем иным выражением, чем при встрече, с каким-то напряженным любопытством, будто хотели что-то понять или вспомнить. Так оглядывают чужака встречные на деревенской улице.

Я заметила это, случайно оглянувшись на одну из совхозных красавиц, Амину Садыкову, работавшую в конторе. У нее было лицо как у Земфиры в иллюстрациях к пушкинским поэмам. В черных спиральных кудрях, обрамлявших удивительно белое, со впалыми щеками лицо, и темные, огромные глаза без блеска, — сказочное, прекрасное лицо. Только фигура ее портила: спина у нее была очень длинная, а ноги коротковатые и кривоватые. Меня как-то болезненно задевало это несоответствие; каждый раз, встречаясь с ней, я надеялась, что это не так, что мне только кажется. И я оборачивалась, чтоб взглянуть на нее еще раз. А сейчас я увидела: она стоит и смотрит нам вслед с этим вот страшным напряжением в прекрасном лице.

И еще раз я оглянулась случайно, чтоб помахать рукой почтальону тетке Анне, которая разминулась с нами, возвращаясь домой с пустой уже, худой своей сумкой. Лицо у нее было ясное, покойное. Знать, сегодня не было похоронок. Но, оглянувшись на нее, я опять увидела на ее лице это же усилие — понять, — что и на лице Амины.

А после я уже на каждую смотрела. И возле дома, дернув папу за руку, чтоб он отстал от мамы, спросила все-таки его:

— Почему они все так смотрят?

Папа ни разу не оглядывался, но словно знал заранее, о чем я. И ответил, не глядя мне в лицо:

— Вспоминают, как было до войны…

Я поняла его сразу. И досадовала на себя за то, что спросила… Сама бы могла догадаться. И больно стало моему сердцу. И отчего-то стыдно, и папу жалко, — я вдруг остро поняла, что он чувствует себя виноватым. Он вернулся, а их мужья — нет. И может, не вернутся.

И что ж поделаешь, куда денешься, если все равно они одни, а мы идем втроем: мама, папа и дочка. Так было у всех до войны. Как просто. Прямо обыкновенно. А стало как чудо какое-то. Это ведь просто чудо, что наш папа с нами. И чудо, что он не погиб, когда был ранен. У папы и сейчас бывают страшные боли в желудке, тогда лицо его делается изжелта-серым, а губы вытягиваются в ниточку. Есть он может совсем помаленьку, а иногда его рвет. И все-таки он с нами!


Мама прямо из сил выбивалась, чтобы как-то получше кормить его. Да и нас всех. Время от времени она после работы хватала какую-нибудь вещь — платье свое, шаль или просто кусок ткани, пока не кончились эти довоенные ткани, и бежала в соседние деревни или к кому-нибудь в нашем же совхозе, кто держал много овец, — менять на мясо, на масло. Чтоб кормить всех нас.

И, как всегда, когда думала я, отчего это сделалось, к сердцу будто кипяток приливал от гнева и кулаки сами собой сжимались так, что ногти впивались в ладони и глазам становилось горячо.

— У… гады… фашисты.

Сон и явь

Ночью мне снилось, что я попала в плен к фашистам и меня будут пытать.

Гестапо походило на зубоврачебный кабинет: бело, чисто, блестит стекло и никель инструментов: щипцы, иглы, кусачки; электроплитка раскалена добела. Это чтобы пытать каленым железом.

Ужас сжимал мои внутренности в жесткий комок, было трудно дышать. А мысли метались: «Зачем фашист моет руки? Чтоб пытать чистыми руками? Что за глупость!»

Но фашист, пожилой и лысый, спокойно тер рыжеватые, с веснушками, руки щеткой, как это делают все врачи. На меня он и не смотрел. И кажется, меня никто не охранял. Во сне я не думала, о чем мне надо молчать, чего от меня будут допытываться и, вообще, какую тайну я знаю.

Все это было как будто и неважно, ведь ясно: я ничего не скажу. Одно было важно: не застонать и не закричать.

И вот что мучило меня: смогу ли не закричать? И еще: зачем фашист моет руки? Но я все же смалодушничала во сне, не дала себя пытать: пока фашист мыл свои веснушчатые руки, я, пятясь и пятясь потихоньку к двери, надавила на нее спиной и выскользнула в коридор! И по длинному пустому коридору мчалась бесшумно и невесомо, к далеко светлеющему окну. Прыжок в окно! По ржавым кочкам, сквозь осоку и камыши — к лесу! Погони за мной не было!

В лесу я проснулась. Меня будила мама.

Этот сон я видела в третий или в четвертый раз. Меня он мучил сомнением: выдержу ли я пытку? Но всякий раз я уходила от пытки. Так же как сегодня ночью. Бывало и чуть иначе: на эту жуткую белую пыточную комнату падала бомба — и меня отшвыривало на мягкое болото, поросшее ржавой осокой и камышом.

А мне оставалось по-прежнему спрашивать себя: закричу или не закричу? Другого сомнения — выдам тайну или не выдам? — не было.

Песенка испанских антифашистов, песенка, неизвестно откуда взявшаяся, — читала я где эти слова или слышала, не помню, просто знаю ее и будто всегда знала, сколько живу, — эта песенка не позволяла мне сомневаться. Пелась она негромко, задумчиво. И в середине каждой строфы была пауза. Она словно давала время подумать самой: а что же будет дальше? И каждая строфа такая короткая, а словно отдельная история.

Жили три друга-товарища
В маленьком городе Эн.
Были три друга-товарища
Взяты фашистами в плен.

Стали допрашивать первого,
Долго пытали его…
Умер товарищ замученный
И не сказал ничего.

Стали второго допрашивать,
Пыток не вынес второй —
Умер, ни слова не вымолвив,
Как настоящий герой.

Третий товарищ не вытерпел,
Третий язык развязал.
— Не о чем нам разговаривать! —
Он перед смертью сказал.

Их закопали за городом,
Возле разрушенных стен.
Вот как погибли товарищи
В маленьком городе Эн.

Все было не просто так в этой песне, как, может, кому покажется: и то, что трое их, товарищей, как бывает обычно в сказках — три брата, три дороги, три девицы, три богатыря; и то, что каждому из них досталась одна судьба; и то, что повторили друг друга первых двое, а третий… Вот сколько раз твердила я про себя песню, сколько уж я ее знаю — всю жизнь! — а каждый раз, как дохожу до слов: «Третий язык развязал» — так, будто в первый раз, сердце у меня замирает в жутком, постыдном подозрении: «Скажет… Неужели пощады попросит?…» «Постыдном» говорю потому, что, боясь за третьего, боясь его слабости, я чувствовала, что его слабость — мне поблажка, что мне может проститься, если что, моя слабость… Но тут кончалась пауза, делящая строфу пополам, и, очищая мою совесть, говорил палачам третий: «Не о чем нам разговаривать…» Он устало это говорил, он умирал… Даже на презрение не оставалось у него сил. Но то, что он все-таки выговорил, было как месть за двух его товарищей. И за меня тоже. Вот так и будет. И больше никак. Мы с ним были заодно. И я была им. Третьим товарищем.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*