Эдуард Басс - Цирк Умберто
— Ради бога, папа… Костечки с ума сойдут…
— По мне, пусть они хоть выгонят тебя! Ты изменил мне — теперь расплачивайся!
Петр Карас понуро сидит, схватившись за голову и причитая.
Вацлав Карас стоит над сыном, буравя его взглядом.
— Ну, так как же, — холодно спрашивает он после паузы, — согласен ты на ее отъезд?
Петр молча кивает головой.
— Тогда подпиши вот эту бумагу. Мне нужно официальное свидетельство о том, что дело обошлось без похищения и бегства.
Петр бессильно протягивает руку и расписывается.
— Так. Теперь можешь идти и сообщить обо всем Костечкам. Но пусть они не вздумают поднимать шум — мы придем с Людой к обеду, а… ты знаешь, я не люблю за столом постных лиц… Забавно все-таки глядеть, как господь бог месит людское тесто, не то оно давно бы закисло!
Старик сиял. Он вырвал от них эту душеньку, вырвал!
XVВ телеграмме из Берлина сообщается о блистательном дебюте танцовщицы Людмилы Умберто. Телеграмма лежит на столе перед Вацлавом Карасом. Опершись подбородком на сплетенные руки, он глядит на нее и улыбается. В сотый раз перечитывает Карас две коротеньких строки, и вдруг они расплываются, и вот уже перед ним большая карта, карта его жизни.
— Здесь вы с отцом посадили лиственничку, сколько лет прошло с той поры? Тогда тебе было ровно семь, дружище; значит, минуло шестьдесят два года. Здесь ты первый раз проехался на «пончике»; здесь схватился с Паоло; тут впервые гулял с Розалией, а там провожал старика Вольшлегера, который перевернул всю твою жизнь. Прав ли он был? Прав, Вашку, прав. Все сложилось не так, как он говорил, но ты правильно сделал, послушавшись его совета. Шестьдесят два года — срок немалый, но оглянись на пройденный путь, и тебе не придется краснеть.
Два дня Карас ждет с нетерпением. Ждет еще одну телеграмму. Он привлек к берлинскому дебюту внимание всех крупнейших агентств — неужели это не даст результатов? На третий день вместо телеграммы приходит письмо. Под впечатлением пережитого принцесса Лилили спешит поведать старому царю Габадею XV о памятном вечере: публика неистовствовала, после представления ее окружили антрепренеры и директора агентств, она не знала, на чем остановиться, и в конце концов на очень хороших условиях подписала контракт в Париж. «Объявилось также много принцев, они преследуют меня по пятам, но ни один из них не может сравниться с моим седовласым принцем Цинкапуром из страны Месопотамской, который похитил меня в Карлине и посадил на комод. Передай ему, мой дорогой, мой добрый король Габадей, что я осталась ему верна!»
— Итак, Париж, — произнес Вацлав Карас. — Неплохо.
После минутного раздумья он достал из ящичка с почтовыми принадлежностями лист бумаги и сел за письмо господам Отокару и Бржетиславу Бребурдам, владельцам театра-варьете в Карлине.
«Уважаемые господа! В конце мая 1925 года истекает срок контракта на аренду Вашего здания. Имею честь сообщить, что на сей раз я не смогу продлить контракт. Исполняется ровно тридцать пять лет с тех пор, как я принял руководство театром-варьете Умберто из рук Вашего незабвенного отца. За эти годы я вывел театр на первое место в Европе. Я благодарен Вам и Вашему светлой памяти отцу за дружеское содействие. Как сейчас слышу его „Клара Пахтова…“ Для меня было радостью работать здесь. В последние годы успех несколько ослаб, но не по вине театра. Вкусы широкой публики меняются, и варьете уже не так привлекает зрителя. Вы неоднократно предлагали мне дать в вашем театре ревю. Но, на пороге своего семидесятилетия, я не чувствую к этому призвания. Надеюсь, что сообщаю Вам о своем решении не слишком поздно и у Вас хватит времени не спеша подыскать замену нынешней антрепризы. Если же Вы пожелаете показать первое ревю в июне, я приложу все усилия к тому, чтобы в мае освободить сцену для репетиций. Обращаю, однако, Ваше внимание на одно обстоятельство: имя Умберто с моим уходом исчезнет с афиш. „Умберто“ — моя традиционная марка, Вы можете удостовериться в этом по первому контракту от 1890 года, и пользоваться ею могу только я. Вероятно, мне нет надобности заверять Вас в том, что я никогда не употреблю ее во вред Вашему заведению. Имя Умберто будет отныне жить в ином месте и в ином качестве.
Искренне преданный Вам
Вацлав Карас, антрепренер».
Молодые Бребурды ответили исключительно сердечным письмом: увы, они принимают к сведению решение директора и благодарят его за труды. Братья пространно воздавали должное заслугам Караса, просили не отказать им в советах до истечения срока договора.
«С первым номером расставания покончено», — подумал Вацлав, вкладывая письмо в папку с официальными бумагами. Затем он вызвал секретаря и продиктовал ему заявление для агентств, а также письма в МЕФЕДАРВАРЦ и МЕЖОРВЛАДЦИРВАР, которыми извещал о своем уходе с директорского поста и о ликвидации театра-варьете Умберто. Одно из этих писем и побудило президента О’Хара поместить в «Программе» упоминавшееся вначале сенсационное объявление.
Так начался последний сезон Вацлава Караса, самый радужный в его жизни. Дела приведены в порядок, все подготовлено к уходу, не нужно подписывать новых договоров, разыскивать новые номера. Артисты знали, что выступают в театре Умберто последний раз; если они и приедут еще когда-нибудь в Прагу, их уже не встретит обаятельный папа Карас, с незапамятных времен заботившийся об их благе. Исполнители менялись каждые две недели, но за кулисами прочно воцарилась атмосфера сердечной торжественности, словно каждую артистическую освещал меланхолический софит воспоминаний и разлуки; преодолеть грусть помогало лишь общение с людьми. Стряхнув с себя все заботы, папа Карас восседал на маленьких скамеечках в уборных и не мог наговориться — в этих беседах во всем своем многообразии вставал обширный и столь любимый им театральный мир. Словно перебирая четки, расспрашивал он артистов об их родственниках до третьего колена, прослеживая деятельность дядюшек и тетушек, зятьев и своячениц, двоюродных братьев и сестер, воскрешал в памяти судьбы племянников и партнеров каждой «фирмы», с любопытством выяснял, кто и куда выбыл из нескончаемого круговорота от города к городу. То были главным образом женщины, которые под фатой невесты покидали кулисы и манеж, отнюдь не отрекаясь от своей принадлежности к театру. Папа Карас не забывал этих обворожительных изменниц, интересовался жизнью каждой маленькой герл, которая когда-либо отстукивала степ на его сцене, а их достопочтенных мужей, некогда известных своими громкими титулами, числил в качестве свояков на периферии беспокойной и изменчивой артистической семьи. Его сердечные поздравления к свадьбе вызывали у новобрачной бурю воспоминаний, и, не в силах удержаться, она отвечала незабвенному антрепренеру пространными излияниями. Своим бывшим подопечным Карас писал с такой теплотой, точно они в самом деле доводились ему родственниками. Пожелай он теперь, на свободе поездить по свету, его как самого дорогого гостя восторженно приняли бы в любом уголке Европы, в бесчисленных поместьях и виллах, принадлежавших новоиспеченным княгиням, графиням и баронессам, супругам дипломатов, промышленников, всемогущих директоров; все они некогда блистали под его эгидой красотой и талантами. Бывшие артистки с неизменным радушием приглашали его к себе, и теперь, когда разнеслась весть об его уходе, Карас снова стал получать их благоуханные письма, полные признательности и… сожалений о потерянном мире кулис. К концу сезона письма с воспоминаниями и напутствиями хлынули со всех концов света — из Америки, Австралии, Индии, Японии. В любом варьете или странствующем цирке находились люди, которые с любовью вспоминали папа Караса и боялись оказаться последними среди тех, кто слал ему добрые пожелания. Перевязанные разноцветными лентами, пачки писем составляли предмет величайшей гордости старика Караса.
— Вот моя награда, — говорил он, подводя гостей к столу, на котором возвышались груды корреспонденции за несколько дней, — на афишах я печатал свое имя самым мелким шрифтом, но, как видите, оно известно и уважаемо во всем мире.
В начале мая Карас приехал в Будейовицы и тихим, погожим утром отправился по лесистым склонам в Горную Снежну. Раскидистая красавица лиственница у могилы отца и матери встретила его трепетом хвои. Долго стоял он, размышляя о бренности человеческой жизни, затем спустился в деревню, где у него никого уже не осталось, где никто его не узнавал. Дорогой ему встречались почти одни женщины, мужчины были в отъезде, странствовали с цирками. Карас улыбался — вот какие всходы дало семя, которое заронили они с покойным отцом… Он взглянул на церквушку, подошел к изгороди приходского сада — над ней все так же свисали ветви груш и черешен. Потом углубился в лес, добрел до ручья, где водились раки, в дубнячке невольно напряг зрение — не мелькнет ли в траве шляпка подосиновика. С детства знакомым лесом прошел он на немецкую сторону, дождался там автобуса и, удовлетворенный, возвратился в Будейовицы. Хорошо в горах, тихо и покойно, но ему уже не покинуть большого города — слишком свыкся он с его гулом, с ритмом его жизни.