Альберт Лиханов - Мужская школа
— Извини, браток, не рассчитал.
И потрепал меня по плечу. Я, конечно, руку его стряхнул.
И тут явились они — Зоя Петровна и девушка с нетогдашним именем Марианна, старшая пионервожатая. Марианна, Марианна, — покрутив имя это на своем языке, Рыбка тотчас переделал его в более понятное Мариванну (Марью Ивановну).
Мне, честно говоря, было не до этого сбора, к тому же совершенно не торжественного — что за сбор, когда все сидят в классе, на своих партах, и у половины народа даже галстуков нет? Но сбор был организационный, требовалось избрать председателя совета отряда, я хоть слезы и вытер украдкой, но ещё пережевывал свою обиду, как вдруг услышал голос Рыжего Пса: Николаева!
Единственное, что я успел сделать, так это повернуться к проклятому Женьке и громко, на весь класс, сказать ему, что он охренел — правда, слово я употребил на уровень посложнее. Все хорошо услышали это, и Мариванна, и классная. Но Зоя Петровна только слабо качнулась, сказав:
— Он долго болел, ему надо нагонять!
Давайте голосовать, нагло воскликнул мой закадычный враг. — Имеем право!
Конечно, имеете! залыбилась дурная Мариванна, и — хлоп! меня избрали пионерским начальником.
Самого зачуханного, больного, отставшего в учении, самого неуважаемого и избитого выдвинули в вожди.
Подставляя слабого, мужская школа уклонялась от своих общественных обязанностей. И это тоже был важнейший её урок.
14
Впрочем, уроки бывали уж совершенно, как говорится, из другой оперы и совсем иного, даже для мужской школы, невероятного свойства.
Это происшествие случилось со мной на перекрёстке моей политической деятельности и французского языка, и здесь я вначале расскажу про нашего Француза. Видать, после войны преподавателей иностранных языков решительно не хватало, и у нас с пятого до седьмого класса сменилось, по нашим подсчётам, шестеро учителей. Потом это все были женщины старые и молодые, но первым у нас оказался мужик. С нынешней моей точки зрения — просто пацан.
Он ходил во всем военном, и это военное было тёмно-зелёное, добротное, офицерское, только без знаков отличия. Учитель французского, имя которого начисто стерлось в моей памяти, сразу же растолковал нам, что он боевой офицер, прошёл фронт, цацкаться с нами тут не намерен и, значит, чтоб на уроках была военная дисциплина, иначе ему придётся оценить нас по фронтовым меркам. Его командный слог заворожил нас, привыкших всё больше к женским увещеваниям или к неполноценным стариковским угрозам престарелых мужчин учительского сословия, да к тому же туманно-опасной звучала угроза оценки по фронтовым меркам и любопытство разбирало, и страх: как это? К стенке, что ли, поставит? На всякий случай мы изготовились к подчинению, но высокий, черноволосый и, в общем, не откажешь, симпатичный Француз в офицерском облачении пал в наших глазах сам, довольно примитивно, на самых первых подступах к твердыням знаний.
Просто-напросто он сам не знал французского как, впрочем, и любого другого иностранного языка — и учить нас принялся по учебнику да по блокноту, который вынимал из своего щегольского планшета. Пока мы одолевали слова и артикли, он ещё смахивал на учителя, особенно когда отвлекался. А отвлекался он неустанно. Рассказывал нам про Париж, про совершенно небывалую Эйфелеву башню, Парижскую коммуну, книгу «Отверженные» французского писателя Виктора Гюго, которую, похоже, и сам-то прочел совсем недавно, потому что излагал нам её сюжет с большими подробностями и долго, а согласитесь, всякий пересказ всё-таки скучнее самой книги, объяснял, что многие слова и выражения в наш язык перекочевали из великого французского, такие, например, как костюм (по-французски — ле костюм всего лишь артикль «ле» надо приставить), ле буфет, а пропо (между прочим), шерше ля фам (ищите женщину). Насчёт пропо и фам мы плохо его разумели, но переспрашивать не хотелось, потому что, задавая вопросы этому щеголю, мы видели, что спасаем его, — смешно, но факт. Он хватался за всякий дополнительный вопрос, особенно если наше любопытство не касалось грамматики, будто за спасательный круг, про Париж, к примеру, рассказывал урока три раскусив его, мы азартно играли в жмурки: ученики, чтобы оттянуть опасное время, когда могут спросить, учитель, чтобы оттянуть не менее опасное мгновение, когда он должен обогащать нас не байками, а программными знаниями.
В общем, как только с большой взаимной неохотой мы добрались до склонений и спряжений, на боевого офицера стало просто страшно смотреть. Пытаясь обогатить нас знанием французского, он стоял неподвижно у края стола и, словно двоечник, то и дело косил в свой конспект. Потом, видно уж совсем махнув рукой, садился и дул прямо по бумажке.
Так что все эти военно-фронтовые обещания оказались полной туфтой, ибо боевой Француз без признаков элементарного сопротивления оказался в плену даже у пятиклашек — уж не знаю, как он с остальными справлялся.
Ниже троек он нам никогда не ставил и слабо попробовал рыпнуться, когда Коряга вообще отказался отвечать.
Ну, ядрёна-матрёна, взбеленился Француз на грубом отечественном языке, — хотя бы повтори вслед я же только что вам рассказывал!
Но Коряга, понятное дело, если и слышал учителя, если даже и понял его, то выговорить уж совершенно никак не мог эти дурацкие французские слова. Да и стеснялся, пожалуй, говорить ещё на каком-нибудь наречии кроме иногда русского, а чаще — матерного.
Всё! Всё! Конец! забунтовал учитель, замахиваясь блестящей, видать трофейной, самопиской на журнал.
— Не надо, Француз Французович! — нагло, но в то же время просительно, не настырно сказал Коряга.
— Он двойку не заслужил! — горячился кто-то. Не меньше трояка! — каждый норовил подать реплику в этом замечательном спектакле.
— Пощадите, вы же добрый!
— Смилуйтесь!
— Весь класс просит!
Какой там французский! Русский бы выучить!
— Где Париж, а где мы!
Рыжий Пёс, как всегда, за самый кадык схватил:
— Не имеете права!
Как это не имею?! — воскликнул бывший офицер, откладывая самописку. Он уже сдавался. Надо было дожать.
Герка Рыбкин загудел первым. Был у нас такой способ забастовки — гудёж. Все сидят спокойно, для блезиру даже ручки на парте калачиком сложив, смотрят невинно на учителя и все гудят.
Три десятка пацанов — и гудят. Учитель по потолку ходить готов, кричит:
— Рыбкин, встань! Ты что себе позволяешь?! А Рыбкин пожимает плечами, глаза округляет:
— Что позволяю? Я ничего!
И действительно, он — ничего, он говорит с учителем и вовсе не гудит, зато все остальные гудят, так что с этим гудением бороться нельзя, как нельзя заставить сразу всех объяснить своё поведение. Француз наш уже раньше познакомился с гудячей забастовкой. Сразу слинял: уж не ему ли бежать жаловаться на нас директору? Хохотнул, схватил трофейную самописку, бабахнул Коряге тройку — мы заржали: тройка-то ни за что, за молчание, за полный нуль.
Ну ладно. Так это ещё не всё про нашего Француза.
Приближался день рождения Сталина, и наша Марианна-Мариванна велела провести слет, посвященный годовщине.
— Пусть ребята почитают стихи, споют песни, — наставляла она меня, — а ты как вожатый сделай доклад.
Я было пригорюнился, но Герка, добрая душа, меня надоумил:
— Ништяк! — сказал он, было у нас такое оптимистическое словечко. — Ништяк! У тебя настенный календарь дома есть?
— Ну, есть.
А ты возьми страничку за этот день и перепиши. У меня дед всегда так делает.
Переписать-то я переписал, но Марианна-Мариванна предупредила заранее, чтобы я дал ей свой доклад на проверку.
Словом, я последовал совету доброго друга, основанному на опыте старого дедушки-марксиста, вручил на перемене вожатой тетрадку, договорившись, что после занятий зайду к ней в пионерскую комнату и она мне выскажет свои замечания.
Часа два или три в пустой учительской под наблюдением Бегемота я нарешался всяческих задач и просто обалдел. Бегемотом звался не такой уж страшный учитель Иван Петрович Тетёркин, вот только голосина у него был самого что ни на есть густого басу. Он даже когда тихо говорил, вот, например, мне на дополнительных занятиях в пустой учительской, я уши прикрывал. И хотя бегемотов лично я не видал и не слыхал, как, пожалуй, никто другой из пацанов мужской школы, потому что в городе у нас зоопарка не было, в душе я соглашался: да, Иван Петрович действительно Бегемот. Добрый математик обладал в то же время всем набором учительских строгостей растолковывал подробно и популярно, а когда после объяснений я пытался решить задачу сам, голос, если до меня не доходило, всё же возвышал.
Ну да ладно, речь пока не о нём, а о Французе и пионервожатой. Нарешавшись до умопомрачения, я попёрся в пионерскую комнату.