Марк Ефетов - Света и Камила
— Доброго утра, Фатьма. Поспели ль твои бобы в казанке?
— Вставай, Мустафа. А бобы поспеют.
Фатьма выходила на улицу с кувшином для воды. На улице она прикрывала платком нижнюю часть лица — так, что оставались открытыми только глаза.
А ведь все молодые египтянки ходили с открытым лицами.
«Ну и пусть ходят, — думала Фатьма. — А я буду делать, как делали моя мать и бабушка: женщина должна закрывать лицо, так завещал аллах».
Фатьма бесшумно двигалась по комнате, разжигала огонь, ставила казанок с бобами, проходя мимо кровати маленькой Камилы, натягивала одеяло на высунувшуюся ножку девочки.
Рядом на полу спал сын, Яхия. Мать поправляла подушку, которая всегда выбивалась у него из-под головы. Обычно Яхия спал раскинувшись, сбросив одеяло, разметав руки.
Он был красив, как может быть красив семнадцатилетний курчавый черноволосый парень, с чуть изогнутыми кверху ресницами, с упрямым подбородком, с высоким лбом и оливковой кожей лица.
Пока Мустафа умывался, Фатьма ставила на стол исходящие паром бобы. Если их было много, Мустафа говорил:
— Хороший завтрак! Пустой мешок не поставишь. А полный, тугой мешок не свалится. Он и без опоры не упадёт.
Если бобов было мало, он съедал их молча.
5
Однажды утром (это было незадолго до того дня, когда снаряды разрушили бедные кварталы Порт-Саида) Мустафа поднялся раньше обычного. Было затемно. И Фатьма ещё не проснулась.
Мустафа оделся, стараясь не шуметь, и, подойдя к кровати Фатьмы, шёпотом, чтобы не разбудить детей, спросил:
— Неужели Яхию приняли?
Фатьма проснулась и вздрогнула от неожиданности.
— Что ты шепчешь, Мустафа? Ты испугал меня.
— Счастье не может молчать, Фатьма. Я боюсь: не сон ли приснился мне?
В то утро Мустафа был необычно разговорчив. Во время завтрака он снова спросил жену:
— Как думаешь, Фатьма, тебе не приснилось, что Яхию приняли в школьный кружок художников?
— Ты уже спрашивал меня об этом.
— Да, это правда, — сказал Мустафа. — А всё-таки я не могу поверить.
Он положил ложку и поднял глаза к стене, где висела картина. По голубому каналу плыл белый пароход. Восходящее солнце окрасило его с одной стороны в цвет пурпура и позолотило верхушки мачт. На высокой мачте плыл по ветру звёздный зелёный флаг.
— Ну посмотри, — Фатьма протянула руку к картине, — разве это не прекрасная картина?
— Да, это правда! — сказал Мустафа.
Он подошёл к кровати Камилы и, нагнувшись, осторожно поцеловал дочь.
— Тише! — Фатьма замахала руками. — Тише! Разбудишь!
— Ей и не снится, что она сестра художника, — сказал Мустафа.
Он поднялся и несколько мгновений ещё не уходил. А Фатьма стояла посреди комнаты, переводя взгляд с лежащего на полу Яхии на кровать Камилы. И такое тепло радости охватывало её, так было хорошо на душе, что бедность, глядевшая на неё изо всех уголков комнаты, не огорчала.
«Что бедность, когда у меня такие хорошие дети! — думала Фатьма. — Ведь нет же большего богатства, чем радость счастливой матери».
Мустафа уходил. С сыном, который лежал на полу, он попрощался ласковым взглядом. Затем ловким движением обмотал голову куском светлой ткани, после чего лицо его стало казаться ещё более смуглым.
— Ну, Фатьма, я пошёл!
— Счастливой работы, Мустафа.
6
Для Мустафы каждый день был вроде лотерейного билета: мог быть хороший выигрыш — выгодная работа, а мог быть полный проигрыш — пустой день или случайный заработок только на миску бобов.
Когда Мустафа был помоложе, он работал грузчиком в порту. Тяжёлые мешки и ящики он легко подхватывал на плечо и, чуть подпрыгивая, нёс быстро и легко по узкому пароходному трапу. Но, как только первая седина блеснула в волосах, Мустафу рассчитали. Хозяину грузовой конторы не нужен был грузчик с сединой. Этот хозяин конторы приехал в Египет издалека, так же, как другие капиталисты, которые наживали огромные деньги на труде бедных египтян. Хозяин знал: множество молодых людей, которые ищут работу, истоптали босыми ногами всю площадь перед грузовой конторой. А старого грузчика можно рассчитать.
Вот почему Мустафа стал подносчиком на базаре…
У двери Фатьма протянула мужу свёрток с лепёшками и сыром. Она стояла у порога и не закрывала дверь до тех пор, пока широкая спина Мустафы в просторной голубой блузе не исчезла за поворотом улицы.
Так бывало каждое утро.
По просыпающемуся Порт-Саиду Мустафа шёл неторопливо, чуть вскидывая одно плечо, — походкой грузчика, привыкшего на правом плече нести груз. Да, он никогда не торопился и не суетился, говоря, что только терпеливый закончит дело, торопливый же и суетящийся — упадёт.
Солнце косыми утренними лучами освещало узкие кварталы. Здесь были невысокие глинобитные и кирпичные дома, похожие на торговые палатки или будки. Они сливались по цвету с пыльной, серой улицей. Недалеко от дома, где жил Мустафа, была будка сапожника. А дом бедного подносчика был только чуть-чуть выше ростом этой будки.
Миновав кварталы бедноты, Мустафа вышел на широкий проспект Порт-Саида. Город неторопливо, как бы нехотя сбрасывая сон, начинал свой день — становился разноцветно-пёстрым. Владельцы магазинов натягивали над окнами яркие полосатые тенты — матерчатые навесы. Из ресторанов и кафе на улицу выносили маленькие железные столики и стулья. Широколистые пальмы принимали на себя солнечные лучи, затеняя тротуары. На улицах становилось всё пестрее и пестрее. Мелькали на головах тёмно-вишнёвые фески, белые повязки, такие же, как и у Мустафы; в людском потоке пестрели яркие халаты, голубые блузы и галлябии — длинные, почти до земли, мужские рубашки без ворота, которые почти не отличались от одежды женщин. Галлябии были белые и чёрные. Белые носят обычно днём, когда жарко или тепло, а чёрные — ночью или в зимние дни, когда бывает прохладно. Ведь после захода солнца в Порт-Саиде сразу становится значительно холоднее.
Обгоняя Мустафу, мальчик на ослике крикнул:
— Э-эй!
Но Мустафа не торопился уступить дорогу, и длинноухий задел его хвостом.
— Э, — пробурчал Мустафа, — торопиться к науке — учёным быть.
Он был другом детей. Малышей по трое-четверо поднимал на широкие плечи, а к школьникам относился с уважением, потому что сам за свою жизнь так и не постиг тайны букв, по которым люди читали слова, фразы — могли прочитать целую жизнь. Мустафа был неграмотным.
Мальчика, спешившего в школу на ослике, обогнал лакированный, точно зеркальный, автомобиль. За ним, мерно покачиваясь, проплыл высокогорбый верблюд.
Мустафа приближался к базару. Теперь его то и дело окликали:
— Салям алейкум!
— Здравствуй, Мустафа!
— Доброго утра!
— Счастливой работы!
— Шукран! — отвечал Мустафа, что по-арабски означает «спасибо».
А на приветствие «салям алейкум» он отвечал, как положено, приветствием же: «алейкум салям», и при этом прокладывал руку к белой повязке на голове.
Здоровался Мустафа со многими. Иногда это были бедные феллахи — крестьяне. Свою поклажу они несли на голове. А поклажей этой мог быть мешок овощей, корзина фруктов или гогочущий гусь, далеко вытянувший свою шею. Крестьяне побогаче подгоняли навьюченного осла или ехали в арбе, запряжённой волами. Разносчики толкали перед собой тележки с огромными гроздьями бананов, с апельсинами, репой, цветной капустой — с такими пёстрыми фруктами и овощами, что от них рябило в глазах. Кувшины у базарных водоносов висели на ремне за спиной, как ружьё.
Навьюченные мулы, мотая головой, пробивали себе дорогу в толпе.
Тысячи раз проходил этой дорогой Мустафа. Сегодня он шёл медленнее, чем обычно. Остановился на углу и смотрел вдоль базарной улицы, будто увидел её впервые. Лавчонки и будки ремесленников были трёхстенные. Вместо четвёртой стены вдоль улицы свисали с потолка велосипеды или мясные туши, кастрюли или гроздья лука — одним словом, то, чем здесь торговали или что здесь чинили. Эти продукты и товары заменяли вывески.
— Эй, Мустафа, что смотришь? Сегодня, что ли, увидел базар? А?
Жестянщик, сидевший на табурете, на мгновение прекратил свою шумную работу, от которой звенело в ушах у всех, кто был поблизости.
— Мустафа! — Жестянщик звонко ударил своим деревянным молотком по тонкому блестящему листу, стараясь хоть этим вывести из оцепенения носильщика. — Ты же видишь меня уже двадцать лет. Что засмотрелся? А?
— Это правда, — сказал Мустафа. — Но ведь двадцать лет смотрели мои глаза, а сегодня я смотрю глазами моего Яхии. Твой товар блестит как серебро. В нём отражается солнце. А над тобой синее небо. Пусть нарисует тебя Яхия, как нарисовал он пароходы на канале.